С «бандой семерых» у меня контакт потихоньку наладился, хоть я никаких особых усилий к тому не прикладывал. Просто таскал в общей котел уточек, иногда по пять-шесть в день, а себе ничего не просил, но Татьяна и без просьб оставляла мне миску чего-нибудь вареного.
Утей я бил не хуже других, но на гуся вот мне никак не везло, а все мы очень уважали пожевать гусика, поджаренного на вертеле. Дождливым днем я одного подранил в горелых камышах (по гарям хорошо растет нежная «гусиная травка», деликатес ихний) и потом час за часом таскался за ним по холоду, пытался скрадывать. Он далеко лететь не мог, немного пролетит – сядет, еще пролетит – еще в какую-нибудь лужу сядет, но на хороший выстрел так и не подпустил. А под вечер его у меня шакал из-под носа утащил в камыши, а я стоял, опустив руки, и грязно выражался. Чего ж еще растяпе делать.
Один раз под вечер возвращаюсь к тому озерку, где мне с огарем повезло, смотрю – силуэт гуся в прибрежных камышах, и сердчишко у меня заколотилось: ну, думаю, теперь верняк. И уж как я его осторожно скрадывал, прямо змеей подползал, но чем дальше полз, тем выше червь сомненья задирал голову. Уж больно какой-то неподвижный гусь; как мертвый. А он и был мертвый. Его Лева, крупный такой добродушный юморной мужик, штангист в прошлом, днем убил, а сейчас, перед зорькой, привязал ему головку к камышине, получилось эдакое чучело-импровиз. Занятый гусем, я левину тушу в камышах во-время не заметил, и он, наверно, вдоволь похихикал, глядя на мои пластунские эволюции.
Мы с Левой мило отстояли зорю. Я при посторонних обычно стреляю хуже обычного, а тут чего-то нашло, и я положил четыре утки, да еще подранки наверняка были. Особенно красиво получилось, когда высоко-высоко налетели два массивных огаря, и я их снял королевским дуплетом: два выстрела – две утки. Лева классно сыпал, но и мне стыдно не было. Огари, правда, до революции считались несъедобной уткой, но мало ли чего было до революции. До революции и царь-император был, и дед мой едва в генералы не вышел.
На пути в лагерь мы с Левой оживленно болтали, как оно и бывает после волнительного получаса, и я так понял, что общественное мнение в общем на моей стороне. Во всяком случае, эти двое всем уже настобебенили, и единственная польза от них была та, что над ними можно было заглазно посмеяться, а Татьяна так и в глаза не больно стеснялась. Нинка все норовила умыться питьевой водой, а не из канала, как все; чем приводила Татьяну в бешенство. Я при Леве немного разгорячился и даже высказался в том духе, что в альпинизме таких недоумков давно бы наказали – камень с горы свалился бы, веревка перетерлась, да мало ли чего. Мораль и нравы в горах суровые, по крайней мере на Кавказе. Лева сказал, что в горы он только раз ходил, а Николай – небольшого роста вертлявый такой парнишка – так тот лазит давно и часто.
Очень я обрадовался родственной душе, и даже выяснилось, что мы с Николаем в одних местах на Кавказе карабкались. Только я, конечно, много раньше, и ходил я с людьми, которые для салаги Коли – легенда и сказка. В тот вечер еще одна родственная душенька нашлась: белокурый великан Володя оказался заядлым подводным охотником, и мы с ним как зацепились языками, так и трепались про всякие подводные случаи допоздна, когда все уже расползлись по палаткам.
В общем, банда ко мне потеплела, хотя идиллии, конечно, так и не было; а где она есть. Простой народ, он же очень непростой, а весьма даже чувствительный. Вырвется у тебя нечаянно английское или еще какое слово – и готово, народ дуется, считает, что оне выпендриваются, образованность свою показать хочут, а нашу необразованность. А иногда и не поймешь, чем не угодил. Чужак ты, и никаких особых причин не надо. Правда, они и меж собой иногда грызлись так, что только шерсть клубами отлетала; но это вроде бы в порядке вещей. Рабочие трения, так сказать.
А вообще чем меньше на эти глупости обращаешь внимания, тем скорее все оно перемалывается в муку. Я себе так и говорил: ничего особого в жизни в принципе не нужно – кроме искусства быть собой. Остальное – зола и пашано.