На саксауле неудобно вешаться. – Дела сердечные. – Вся жизнь моя – бегство. – Hic Rhodus, hic salta. – Мечты кораблестроителя. – Решаю строить мини-Ра. – Для лучения нужна лучина – или факел. – Старый друг солодка. – Весеннее бешенство в природе и человеке. – Усталый, но довольный
Насчет выздоровления за углом я дико ошибался. Просто очень хотелось. Ушица и слепая вера оказались медленно действующими, гомеопатическими какими-то средствами; видно, качество обеих было хреноватое. Или организм натерпелся всяких издевательств по самую маковку и наотрез отказывался чудодейственно исцеляться. Горлышко, правда, уже не так болело, и температура скатилась почти до нормы, но держалась, не пропадала. Я даже слово вспомнил для такой температуры – субфебрильная. Как у туберкулезников. Месяцами может держаться. Во будет весело. Так и буду болтаться тут на берегу, мокрый и слабенький, как новорожденный суслик. Всех моих занятий, что дрожать да потеть. Проще повеситься, только не на чем. На саксауле с комфортом не повесишься – низкорослый, сволочь.
Это я так себя развлекал. Вешаться ни грамма не хотелось. Ни вешаться, ни уж тем более топиться в этой ледяной срани. Про себя знал: падла буду, если не выкарабкаюсь. На поверхности я и вправду мямля сопливая, а только внутри все наоборот: стоит мне окрыситься, и не такое паскудство вынесу. Просто время еще не пришло, из опыта знаю. Было, было у меня уже нечто похожее. Сплавлялся как-то в августе по длинной-длинной речке за Полярным кругом; разжарился вечером у костра и прыгнул в воду охладиться. Ну и охладился: там дно оказалось из вечной мерзлоты сделанное. Во паскудно было. Температура как бы не выше нынешней взвихрила. Повезло, правда, поболе, чем здесь – буквально на другой день нашел чье-то пустое зимовье, раскочегарил печку, нагрел избушку до банного состояния и дня за три выпотел из себя всю дрянь. После того еще тыщу километров веслом махал. Да… Сейчас бы в баньку, да после парной водочки бы с перчиком…
Я раздраженно потряс головой. Какая к дьяволу водочка, к чему этот развесистый фольклор, когда сердце вон как скрипит. Оно у меня после ангины завсегда побаливает. Загнал, видно, сердчишко своим геройством. Да вот еще фрустрация, еще вреднее героизма. От нее сердце иногда до того протестовало, хоть в больницу ложись. И приходилось ведь ложиться.
Первый раз, кажется, еще в студенчестве было. Цензорша рассказ мой зарезала да еще стукнула, куда надо, и в парткоме суровую профилактическую беседу среди меня провели по этому поводу. Вышибали из меня не совсем советские настроения. Напомнили, что я сколько-то лет вообще провел не там, где все настоящие советские люди. И мне, и отцу, небось, напомнили, но это мои догадки: отец сугубый молчун был. Ужас как я переживал, целыми днями и ночами лежал, уставившись то в потолок, то в стенку. Тоже молчал, ни с кем не разговаривал. В себе все пережевывал.
Глупо, конечно. Нельзя так серьезно к себе относиться. Ни к себе, ни к этой блядской жизни. Молодой я был, мало чего знал про гримасы рока, про хохот космических сил. У этой цензорши оказался муж пьяница (у нас преподавал, кстати). Он ее под пьяную руку как начнет гонять, так она по соседям пряталась, кровавые сопли утирая. Я все мечтал бедную женщину подловить в углу да спросить: Ну как, мол, клеветал я на светлый советский образ жизни, или есть у нас кое-где негативные явленья? Порой? Местами? Небось, глаза бы мне выцарапала. А я, убегая, орал бы – я не врач, я только боль!
Боль в сердце была тогда премерзкая, ночами приходилось громоздить гору подушек и спать сидя, а иначе не получалось. С юной дури я продолжал ходить в спортзал, выматывался там до дрожи во всех членах, перед девками выпендривался. Болело, значит, не только с гражданского перепугу. А только как раз тогда кончились мои попытки печататься. Кончился начинающий литератор. Сбежал в ученую карьеру.
Не в одной карьере, правда, дело. Решать теоретические задачки тоже нравилось; забавные такие шахматы. Структурализмом увлекся, математической лингвистикой, потом семиотикой. За это тоже бит был и жеван, но в ученом мире кое-какой политес блюдется, и работать можно – если осторожно. Впрочем, тогда многие наши, которые повиднее, все ж слиняли за бугор: и Себастьян Константиныч, и Москович, и Игорек Рыжий, и соавтор его, забыл как, на букву Ж, а потом и Ефим Григорьича вытолкали, Эткинда – он, говорят, Солженицыну корявую прозу его правил. Да мало ли наших по всему североамериканскому континенту теперь рассыпано, а кое-кто уж и помре. Я ж остался тут, но из вузовского террариума в конце концов тоже пришлось бежать. Два микроинфаркта за один учебный год – это вам не первый звоночек, это уже колокольный звон. Набат. Доела бы меня университетская сволота и не поперхнулась бы. Так и вижу, как они керамические клыки свои слюнявые облизывают. А я опять ушел, как колобок, переметнулся в третью ипостась: свободный поэт-переводчик. И чем эта эра-манера кончилась? Еще одним, самым нелепым побегом – в свободу пустыни, она же пустыня свободы, на край страны Ничто. Сартриана какая-то.
И вот лежу я в этой пустыне, биологический ритм совсем к свиньям сбился, ночь, бессонница, снаружи море пошумливает, но до того привычно шумит, что иногда теряюсь – есть в природе этот шум или это тишина такая? Делать абсолютно нечего, всего и дел, что ждать у моря погоды и восстановления здоровья. Вот и погружаю персты в раны от безделья.
Вопрос на шестьдесят четыре тыщи долларов: а с чего вот эти все мои побеги? Хорошо ли это? Ну, пусть среда заела; про среду все ясно, соцговно говнецом. Но ведь другие, другие-то при той же среде пишут, пишут, и глядишь – на нобелевскую премию чего-нибудь да накропают. А мы что имеем? Кипу потертых, заляпанных чуть ли не спермой, забурелых тетрадок, заметки без конца и без надежды, перегной, на коем скорее всего ни хрена так и не вырастет. И все оттого, что я – не гений и в нравственных коленках слабоват. Вот и весь ответ, самоочевидный за сто лет до того, как задали вопрос.
Тут я нетерпеливо дернул плечиком. Слишком легко все складывалось. Слишком в духе мразной поговорки шестидесятых – талант пробьется, обязан пробиться, а если не пробьется, туда ему и дорога, потому как никакой не талант. А раз он все равно пробьется, мораль такая: молоти его по башке молотом ведьм, он только крепче будет. Не все выдерживали. Я не выдержал.
И что теперь? Мама, роди меня по-новой, только в этот раз мужественным гением и моральным парагоном? Извините, так дела не делаются. А как они делаются? Фаина Раневская, помнится, сказала про плохо прожаренную курицу: Зачем-то ведь она родилась? А я зачем? Чтоб бегать с места на место? В одном месте меня прижало, я быстро-быстро зарыл один талант в песочек и перебежал на свободное поле, огрызаться и холить другой талант, а оттуда еще куда-то, и еще, а потом глянь, и бежать уже некуда, да и некогда, и таланты все вышли, скукожились. Похабная какая-то картинка получается. Маловысокодостойная, к тому же unprofitable, в смысле – никакого с нее трансцендентального и прочего навару. Разве что вот живой пока, и не в том ли весь мизерный смысл… Только за одно за это девушки любить меня не будут. Не обязаны-с.
Так я кувыркался до рассвета, с перерывом на дремоту, но к утру нечто стало вырисовываться. Примерно так: здесь, на острове, я ничего никому не докажу, разве что сам себе, и то по мелочи. Чтоб доказать что-то им всем, надо к ним вернуться и там прыгать, ибо там мой Родос. Да и стоит ли чего кому доказывать – оч большой и настежь открытый вопрос. Не-е, дурдом, как ни посмотри: стоило убегать сюда, чтоб до очевидного додуматься. Ладно; по серьезу я ведь и не думал сбегать сюда на всю остатнюю жизнь. Про ашрамы способнее мечтать из цивильного далека. А из пустынного далека надоть смываться. Значит, всего и остается, что сконструировать и построить мореходную посудину. Пустячок-с.
Пока я в расслаблении, можно строить планы. Обожаю строить планы. Из них процеживается в жизнь одна сотая, если не тысячная, да и те в изуродованном до безобразия виде, но пока все в голове, можно бродить из залы в залу высокого церебрального замка и балдеть – никакой наркоты не нужно. Все лучше, чем раздирать гнилые душевные струпья про то, почему ты не гений, а рядовой замученный талант-середнячок-в-себе. Все. Забыто, замыто, затерто. Строим корабль, или ковчег. Как Ной, только на одну персону.
Допустим, это будет то, что было: катамаран. Дело испытанное и привычное. Кат устойчив и остойчив, и материал вроде есть в достатке – камыш. Правда, он на противоположном берегу, далековато, но не вечно ж я тут симулировать буду. Когда-нибудь воскресну из полумертвых. Увязать два основательных пучка-гондолы, построить раму, на нее настил из камыша же или шкур сомов, которых я непременно когда-нибудь настреляю – и вперед, со звонкими песнями. Можно даже мачту поставить, как на «Фрегаде», а парус сшить опять-таки из сомовьих шкур.
Как только на моем будущем катамаране надулся парус из сомовьих шкур – при том, что единственную добытую до сих пор шкурку съели песчанки – я понял, что зарвался, или заврался, один хрен. Ну, допустим, сомов я все же настреляю или каким-то манером добуду, дай только Небо подняться с четверенек. Судя по ежевечерней канонаде, их тут толпы, и если я их не ущучу, значит, я полная сопля гриппозная, и пусть я тут подохну, и так мне и надо. Но! Из чего слепить раму? Из саксаула? Он и без моего веса камыш притопит; древесина ить жуткой тяжести. К тому ж все дрючки дикой кривизны и короче метра, в лучшем случае метр с небольшим, и их придется тоже сочленять сомовьими ремнями, раз проволоки тут нет и не будет. Притом большой вопрос, как эти сомовьи ремни в воде держать будут. Размокнут – вся конструкция разлезется, и снова ледяная ванна, да еще неизвестно, окажется ли поблизости суша. Упаси Господь от таких сценариев. А как на таком кате отходить от берега при навальном ветре? А к берегу как приставать? Маневренность у камышевого дредноута будет примерно как у железобетонной плиты, и стоит мне хоть раз попасть в хороший прибой, тут ему и конец, а заодно и мне. Неизвестно ведь, куда судьба приткнет. Может попасться кучка песка без признаков флоры и фауны, как уже бывало, и придется мне в видах пропитания жевать сухие сомовьи ремни. И буду жевать, небось, не подавлюсь, но – дожую последний, что тогда?
Отставить катамаран. Хорошо бы каючок типа ирландского coracle. Легкий, маневренный, на сушу легко вытащить. Снять с неубитых сомов шкуру, слепить каркас из подручных материалов, шкуры сшить по форме эскимосского каяка, натянуть на каркас. Весло у меня, считай, есть: доска + бывшая удочка. Просверлить-прожечь в доске дырочки да привязать ее к удочке-держаку, вот и весло. Плыви, мой челн, по воле волн.
Мечты хорошие, только глупые. Ну нету здесь подходящих жердин и прутьев для каркаса, а если б и были, то вязать их пришлось бы опять же сомовьими ремнями, и – см. выше: размокнут ремешки, расползутся, каркас сложится, не выдержит он ни малейшей болтанки, и снова мне бульки пускать. Опять же – чем сшить шкуры? Леской? А не будет ли вода сочиться сквозь проколы? Можно швы проклеить, а клей сварить из рыбьих костей, но смогу ли я его толком сварить? В чем? Ведро еще нужно отремонтировать. Провожусь несколько недель, и все впустую, а водичка тем временем на исходе. Высохнет мой как, дождей не будет – как быть, и быть ли?
Нет, долой эксперименты. Думать нужно, думать, головкой работать, и дальше бить в одну точку, причем наверняка.
Не помню, что там я еще мудрил, но в конце концов решил: есть один-разъединственный реалистичный выход – идти путем туземцев озера Тикитака, или Титикака, не помню точно. Я про них читал у Тура Хейердала. Это где-то в Перу. Публика там плавает, или плавала, на bundle boats – челноках из связок камыша. Основной конструктивный элемент – пучок камыша, назовем его для красоты фасцией, сантиметров, скажем, пятнадцать-двадцать толщиной. Фасции вязать осторожно, широкими ремнями, чтобы не пережать, не повредить камышины. Я уже знал, как поврежденный камыш набирает воду, и тогда судно противнейшим образом тяжелеет. Дальше: фасции разной длины приладить так, чтоб придать лодке закругления по бортам. А потом сплести из сомовьих ремешков веревку, сделать деревянную иглу длиной с кинжал и сшить из фасций лодку-плоскодонку. Voilà.
Выигрыш: никаких деревянных деталей, а ремни, если они ослабнут, можно по мере надобности подтягивать хоть в пути. Закручивать палочками, как когда-то в детстве прикручивали ремнями коньки к ботинкам. Впрочем, если шкуры как следует вымочить-высушить перед тем, как резать из них ремни, они потом и тянуться не будут, как их ни мочи. Вот таким путем.
Последний план показался таким славным и заманчивым, что страстно захотелось воплощать его сразу, немедленно, бегом, и если бы я писал романтичный роман, то челн был бы готов к концу дня, как у арабов озера Чад, про которых тоже рассказывал Тур.
Однако в наших широтах так дела не делаются, паки вам говорю. В наших свинячьих широтах меж мечтой и действительностью такая дырища, что весь искровянишься и опухнешь, пока приползешь к тому, дальнему краю, а приползешь – и не больно ему рад. Но все одно, запал поначалу был сумасшедший, я из-за него даже стал забывать про свою болезнь, только механически постанывал, когда особо тошно было. Говорят, у победителей раны на треть быстрее затягиваются, чем у побежденных, а я уже был победитель. Мысленно покамест. А может, просто время пришло выздоравливать, и энтузиазм как раз пришелся в масть. Все может быть.
Пока я ловил насточертевших уже порядком бычков, варил уху, полоскал горло, пил чай и вообще шел по привычному кругу утренней суеты, голова была занята сомами. Сомы заслонили здоровенный сегмент моего горизонта. Ясно, что камыша я могу нарезать, сколько влезет, как только буду в силах добраться до другого берега; с сомами несколько сложнее. Их надо еще наловить, шкуры растянуть и высушить – возни на несколько недель. И как наловить? Крючков на крупного сома практически нет, изготовить не из чего, да и мощной лески кот наплакал. Сплести казачью вершу-морду? Тоже нужен материал, особенно на обручи; нет, ни черта не получится. Пока, во всяком разе.
Одна надежда на гавайку. Подстрелить этого скота с берега. Вечером или даже ночью. С факелом. Браконьерство чистой воды, но ведь не впервой, и очень, очень нужно. Кушать хочется, и шкура нужна.
До вечера далеко, и можно потихоньку, с роздыхом подготовиться. Пункт (а): гарпун-линь. На гавайке у меня втрое сплетенная миллиметровая леска, но короткая, метров пять, не больше. Для подводной охоты больше и не нужно, а здесь это не пройдет: сом – такой дьявол, что и трехмиллиметровую плетенку порвет не глядя, если она вытянется в струну. Надо его отпустить сколько можно, потом поводить из стороны в сторону, пока он из сил не выбьется, и уж потом тащить к берегу. Если сам к тому времени из сил не выбьешься.
Я вытащил клубки найденной здесь лески и принялся распутывать «бороды». Занятие как раз по моим силам; тут сил вообще никаких не нужно, только ишачье терпение. Сидя на полиуретановом коврике рядом с палаткой, я жмурился на пригревающее уже солнышко, теребил дрожащими руками безнадежно запутанную леску – не зря ее тут бросили – и чувствовал себя как столетний дед, пытающийся доказать внукам или правнукам свою нужность и мудрость. Смешно. Заодно продумывал свой пункт (b) – факел. Древко факела у меня было – все та же злосчастная поломанная удочка. Но что на нее намотать? Ничего жирного или смоляного под руками не было. Значит, придется слепить из прутиков некое подобие метлы, проложить меж прутиками сухую траву – этого добра тут хватает – и надеяться, что сия петрушка будет гореть достаточно долго. А не будет, придумаем еще что-нибудь. Еще не вечер.
Теперь вот: чем эти пучки связать? Леску жалко; даже короткие куски ее, которых тут порядком, могли пригодиться, если я вдруг решу сшить парус. Или еще зачем-нибудь. Живущие у меня по карманам обрывки веревки и шнура – мутузки – еще жальче. Самонужнейшая в походе вещь, негоже их уничтожать.
Тут я вспомнил про тонкие жесткие колючие лианы, которыми оплетены крохотные местные джунгли-тугаи. Самое то. Лианы, кстати, называются льнянки, или так мне кажется, а если не так, то и фиг с ними, какая мне разница, лишь бы вязали. Их и не жалко, и гореть они сами по себе будут знатно, высохли за зиму до звона. Значит, все-таки придется шлепать в экспедицию за ними. Заодно и горючего материала подсоберу.
Было уже заполдень, когда я более или менее разобрался с клубками лески; об них любой желающий может вдребезги растеребить себе все нервы, но у меня обошлось. То ли одеревенел я за время болезни, то ли действительно в голове уже плотно уложилось, что без первобытного терпения в первобытных условиях дела мои – ку-ку, но я даже напевал за этим занятием. В том смысле, что похрипывал время от времени нечто мажорное. В конце концов я намотал на выструганную рогульку метров пятьдесят лески из намертво связанных кусков разной длины. Должно было хватить, чтоб удержать сома. Не великана-утятника, конечно. Скажем так – сома средней крупности и упитанности.
Теперь можно отправляться в экспедицию. Я наскоро разогрел остатки утренней ухи, дочиста вылизал банку-котелок, тщательно загерметизировал палатку от песчанок, взял дубинку и гавайку и побрел.
Все-таки после болезни всегда чувствуешь себя немного дважды рожденным. Я чуть не разулыбался в приливе чувств, а может, даже слегка прослезился – до того меня растрогала вся эта зелень, стебельки и цветочки, трепетавшие под ветерком в лучах солнца, благосклонно льющего на них теплый свет. Где-то на полпути по песку пробежала и куда-то провалилась первая и пока единственная ящерка. В умилении я остановился передохнуть – и вправду разулыбался. Вспомнил, как в пацанячестве мы гонялись за ящерицами, прыгали так, чтоб наступить босой ногой на хвост, и ящерка убегала, оставив этот извивающийся живой обрывочек тела. Изверги. Но иногда фокус не удавался, и бедное пресмыкающееся само извивалось, не в силах избавиться от хвоста, а мы ржали, как мартышки. Нет, все ж таки детки – первобытные зверята, и как среди них урождаются чувствительные особи и поэтические натуры – сфинксова загадка. С поэтическими натурами тоже не все так ясно; зверюга внутри нет-нет да и ощерится. Бывает, бывает, неча отпираться; тут лишь бы не всплошную скотом быть, и то куда с добром.
Сразу вслед за ящеркой остров преподнес мне такой подарок – пред ним все внешние красоты начисто поблекли. То тут, то там начал я пощипывать и жевать разную травку, по большей части выплевывая, а когда казалась не слишком гнусной на вкус, то и проглатывал. Потом стал и корешки выковыривать, луковички разные, особенно тюльпанов, и все переживал, что человек – не собака. Псы по слухам точно знают, чего им жевать, скажем, от глистов, а тут работаешь наудачу, словно робот тупой, бестолковый. Оторвались на хрен от природы. И вот я потянул за некий корешок, а он оказался еще одним старым приятелем моего южного детства – солодкой, солодковым корнем. Я чуть не захлебнулся соплями от счастья: без сладкого исстрадался весь, а теперь лафа – хоть все зубы перепорть этим приторным зелием. Здесь его, похоже, тонны.
Я позабыл про важную цель своей экспедиции, стал на колени и принялся откапывать корень, стараясь не порвать: он ведь на целые сажени под землей тянется. Попробовал на вкус – показался еще слаще того, что мы в детстве целыми днями жевали. Аж приторно. Лакрица, она и есть лакрица. Кстати, если заварить, и от кашля поможет, а то ведь постоянно бухикаю. Во теперь чаек будет – с янтаком да с солодкой. Если и это мне не поможет, пора меня выбрасывать на свалку истории, рухлядь никчемную.
Чудное это занятие – ползать на коленях, осторожно тянуть на себя корень, подкапывать, где он не вытягивается, и снова потихоньку высвобождать его из супесчаной почвы. Все как в детстве, и тут немудрено забыть о времени и о себе. Собственно, за такими занятиями начисто выпадаешь из времени, или замыкается какая-то темпоральная дуга между тем, который сопливый пацан на жаркой, колючей пустоши меж виноградников у теплого моря, и тем, что ты сейчас есть, хотя что ты сейчас есть, видится туманно, почти так же неясно, как тот призрачный пацан. Так, по забавной случайности зацепившийся за бахрому бытия индивид, которого природа и люди сношают, как хотят, а он все упрямо дрыгает ножками, а сейчас вот даже расслабленно улыбается, потому как что еще делать, роясь то ли в земле в поисках солодки, то ли в самом себе в поисках самого себя…
В конце концов я набил солодкой пару карманов и еще в рот затолкал пригоршню вместе в песком. Теперь еще одна забота прибавится – как бы не заделать себе инсулиновый криз. Разнообразия для.
Криз не криз, но некое остолбенение я все же пережил, когда подошел к первым зарослям-тугаям. Прошлый раз, когда я рыл тут поблизости свой как, эти мини-джунгли были сплошь темные и серые, невзрачная масса плотно сцепленных сухих и кривых дрючков и прутиков, перевитых такими же сухими лианками, ломоносом и прочим; лишь изредка там, в гуще, светлели отдельные будылки и пучки камыша. Просто метафора смерти. И вот я подхожу к нему сейчас, и что я вижу? Я вижу буйную клумбу высотой едва ли не в мой рост, где чуть выше, где пониже, одетую снизу доверху в какой-то свадебный флер чуть ли не всех цветов солнечного спектра. Голубой, белый и розовый давят все остальное, потом уже идет зелень, но есть тут абсолютно все, кроме грязного и серого: и красный местами полыхнет, и желтый пожаром отсветит, и еще множество всякого неразличимого, от которого просто радостным гимном тянет и душа отмякает до желеобразного состояния. Даже черный саксаул, и тот выбросил какие-то зеленые побеги вместо листиков, которых ему не дано рожать. И все это пахнет, как парфюмерная лавка, а также жужжит и гудит на разные голоса – всякая насекомая мелочь усердно пашет, нектар собирает.
Я стоял там на подрагивающих ногах, выпучив глаза и раздувая ноздри, и ругал себя предпоследними словами: Урод ты, мол, и недоносок, давно бы сюда надо было придти, а не придти, так на коленях приползти, припасть к этому чуду, и все твое соплеистечение прекратилось бы по мановению феиного жезла. Проспал, проморгал, прохезал гимн торжествующей любви… Но теперь я уж точно воспряну, теперь меня никто не остановит, теперь я ого-го! Я и вправду заржал, чем бездарно перепугал мелких пташек, копошившихся в кустах по своим делам, и они вспорхнули и полетели, но недалеко, и снова рассыпались по кустам. Славки, небось, да каменки-плясуньи, что тут еще может быть. Черногрудые, так это точно местные воробышки.
Навал чувств, можно сказать, снес меня с ног, и я прилег рядом с этим весенним мираклем, подмяв кустики полыни и затуманившись воспоминанием. Как мы с Эмкой поехали навестить мою маму, мама живет в курортном поселке под Пятигорском, на склоне горы Бештау, а я решил сводить супругу в любимые места своего отрочества – в пойму Подкумка, где речка огибает гору Лысую; там я когда-то в юности и охотился, и так просто шлялся. Сказочное место. Туда по весне привозят пчел, чтоб они брали майский мед, а был как раз май. У меня день рождения одиннадцатого, и в этот день мы и пошли. Вроде как мне в подарок. В долину Подкумка спуск идет с плато небольшим ущельицем, и по сторонам его примерно такие же мини-джунгли, что и здесь, только больше терновника и боярышника, и все это цветет и пахнет таким же бешеным образом. А в глубине зарослей ручей журчит сказочно-сладким, наркотическим голоском, что тебе Шехеразада, у которой девственность, как мы точно знаем, восстанавливается к следующей ночи. Совершенно невыносимая обстановка; то есть давление снизу такое, что любой манометр зашкалит, и нам пришлось пробраться сквозь переплетение царапающихся веток в самую гущину, на дно того овражка справа от дороги, где кувыркался ручей, и там уж дать себе волю. Было поспешно, колко и неудобно, и черные мяса потом долго болели от сверхмощного напряжения, но Бог ты мой, до чего же сладко, до боли, ну прямо как в пятнадцать лет… Вот такие вещи надо вспоминать в последние мгновенья перед смертью; а я уж и не помню, что вспоминал, и вспоминал ли вообще, когда болтался в том ледяном супчике.
Я перевалился с боку на спину и уставился в неправдоподобно голубое небо. Будь у меня зеркало, я бы вместо неба строго посмотрел себе в глаза. Это что же получается, спросил бы я себя: чем дальше, тем назойливее приходят на ум сценки из прошлого, где мы с Эмкой, грубо говоря, были счастливы, так? Так. А что из этого следует? А вот хрен его знает, что из этого следует. Пока примем как данное. И заметим: это – естественно. Ну в самом деле, естественно ли рядом с таким божественным, не побоюсь этого слова, взрывом жизни и всяческой красоты травить себе душу разным паскудством? Холить злобу и тешиться картинками кровавой мести? Нет, это было бы противоестественно, контрпродуктивно и глупо, а может, в первую голову глупо, а потом все остальное. Дури всякой во мне вправду крупные залежи, в основном во вред себе самому, но не в фундаментальных же вещах. Естество не врет, естеству хочется счастья, хотя бы на экране памяти, и нечего экран калом мазать. А дальше будет, как будет.
Так вот, отдохнув после той судороги в кустах, мы вскарабкались на вершину Лысой. Дурацкое, неприятное название, Лысая, ведьминым шабашем отдает, а на самом деле в мае это тоже огромная алая клумба, большущая круглая выпуклая поляна, сплошь покрытая крупными маками, бутон к бутону, и мы их тоже всласть помяли, хоть вроде взрослые серьезные люди, она редактор, я доцент. А теперь там скоты-наркоманы, небось, все маки давно вытоптали, но это к слову.
Ладно, помечтали, повспоминали, и за дело. Не за тем сюда пришли. Я встал, еще раз втянул ноздрями дурман-аромат и пошел по краю площади кустарника, ища в нем хоть какой-нибудь проход внутрь, но ничего такого не было: кусты и низкорослые деревца стояли сплошной колючей стенкой. Пробиться сквозь нее можно было, только изорвав одежду в клочья, и то навряд. А уж выбраться оттуда живым не стоило и мечтать. Зато во время обхода я обнаружил нечто такое, из-за чего тут же, не сходя с места, захотелось набить себе морду: с того краю, что был ближе к каку (я был рад заметить, что тот был полон, да еще вокруг простиралась солидная лужа), сквозь заросли проходила небольшая ложбинка; там, видно, скапливалось больше влаги, чем по сторонам, и потому в глубине тугайчика росли несколько деревцев тамариска. Из-за того, что деревца росли в ложбинке, они казались лишь слегка выше саксаула, терновника, чингиля и прочей колючей дряни вокруг, и я их раньше не замечал, а теперь увидел, что на самом деле они под три метра высотой, минимум. Я аж зубами заклацал: вот из чего надо ладить удочку, а не кидаться в эту арктическую мочу за каким-то обломком. Горько мне стало от собственной дурости, и я поклялся Верхним Людям или еще кому-то – больше не буду, гад буду, больше не буду.
В моем теперешнем состоянии пробиться к тем деревцам нечего и замахиваться. Это – на потом, а пока все по плану. И я принялся собирать прутики. В одном месте с краю зарослей нашел целую кучу веточек, видно, сбитых сюда ветром. Этого должно было хватить. Потом натянул свои изрядно потрепанные вратарские перчатки и принялся сдирать с кустов неприятно-колючие лианы. Они оказались до того крепкими, что иногда приходилось тянуть изо всех сил, чтобы их выпростать, и все равно они не рвались, а гнули собой целые кусты. Ну, подумал я, с такими лианами насчет лески особо не стоит беспокоиться, и камышовую лодку можно ими же связать. Колючки, правда, на них премерзкие, но их можно счистить. Терпелки хватит. Терпелки у меня теперь на все должно хватать.
Когда материала набралось порядком, я увязал все мутузками в большую охапку и повлекся домой, в лагерь. Солнышко спряталось за тучки, как-то сразу захолодало, помрачнело, и мне захотелось быть поближе к очагу.
Тут я сразу заварил чайку. Смесь солодки с янтаком получилась действительно атомная, и я с опаской подумал – как бы чего не вышло. Господь миловал, однако.
Еще не стемнело, и я принялся мастерить из принесенных прутиков что-то вроде длинной метлы. Перекладывал веточки пучками сухой, как порох, прошлогодней травы и плотно стягивал все изделие лианками. Лепил добросовестно, аккуратно, прилаживал прутик к прутику, каждый прутик обматывал клочьями сухого бурьяна. Возился увлеченно, однако в конце концов притомился до звона в ушах и полез в палатку спать. Вспомнил, что все еще на положении больного, и что надо держать себя в рамочках. Сегодня мне точно не до охоты, с факелом или чем иным.
Однако один факел я все же соорудил.