Грудастенькие психотерапевтки в моей жизни. – Лихорадка буден. – Спуск «Фрегада» на воду. – Мачта – плагиат у Т. Хейердала. – Проба паруса. – Православное пристрастие к страданию. – Моя мотня и бабий характер: анализ взаимосвязи
Все тело болело. Где более, где менее, но болело все. Дудка опять налилась водой, затвердела, хоть стойку на ней делай. Надо бы полегче насчет чая. Хмельную дурь небось уж всю выпотел, теперь будем воду экономить. У меня ее всего двадцать пять литров. Поправка: уже двадцать два, пожалуй. Ужас.
Я снова прикрыл глаза, прислушался к себе. Вчерашнее подспудное злобствие несколько поулеглось, потому как кое-что путное все-таки народилось. Рама. Вчера я сочинил раму, вполне добротную причем. Сдвиг к светлому в моем невеселом универсуме. Может, действительно не только уплыву, но даже и выплыву. Совсем недавно было настроение не то чтобы не вернуться, но как-то все равно: вернусь – хорошо, не вернусь – ну и не больно хотелось. Интерес к самому себе размылся, повытерся, потерялся. А сейчас вроде силы света довлеют над силами тьмы. В космическом масштабе пустячок, а нам, вот здесь и сейчас, приятно и даже где-то мило.
Аральск был уже почти как в другой жизни. Москва, правда, свежее, но это если растравлять себя.
— А ты не растравляй. В конце концов, ничего ж непоправимого не произошло. Так, попугали тебя дурдомом, а ты и рад пугаться.
— Испугаешься тут…
Хотя насчет бегства из палаты номер шесть я слегка загибаю. Послушать меня, так я прям из окна по простыне спускался, как д’Артаньян или хуже. А все было много скучнее. Обыкновенная история.
Приехал я туда на такси, не в дурдомовском воронке. Супруга меня сопровождала, вела себя почти по-человечески, вроде даже ласково, а про истинные ее мотивы один Иегова ведает, и тот навряд. У нее в потоке поведения совершенно разнополюсные куски друг с другом в любом порядке монтируются на одной интонации, словно так и надо. А может, так и надо.
Ладно. В отделении этом ни замков, ни звероподобных санитаров из бывших пациентов-алкашей, ни аминазина, как в тот, прошлый раз, в другом городе. Одни новейшие экспериментальные потуги в области суггестии, лечения словом, музыкой и улыбками, добрыми, как у статуи Будды. В палате, правда, депрессивная такая мгла висит, аж звенит. Молодой лоб лежит в эмбриональной позе под одеялом, а только откуда я знаю – может, он от армии косит. Врачиха меня потом, когда про меня все выспросила, мягко пытала – а нельзя ли тому лбу добыть переводов. Он, мол, попереводит, и будет терапевтический эффект. Отчего ж нет, возразил я, можно и переводы. Надо только посмотреть, как он переводит. На том и заглохло. Племянник ее, или что-то в этом роде.
С врачихой вообще все мило получилось. Такая молодая из себя грудастенькая евреечка. Я их обожаю, пока они не скурвятся навроде моей дурищи и прочих до нее. Но они все скурвливаются рано или поздно, а чтоб объснить этот глагол, надо полжизни извести. Изложил я этой грудастенькой свою историю болезни. Анамнез, можно сказать.
Вот, мол, переводил том Ахматовой для некоего американского издательства, на английский, а почему я и почему на английский, так я ж с рождения двуязычный, а стихи пишу с десяти лет на трех языках, еще и на немецком, потому что мы тогда как раз в Германии жили, когда начал писать, что ж тут удивительного. Ничего из своих стишат давно не публикую, а пишу ли для себя, к делу не относится. Переводить же – это сколько угодно, по рупь сорок строчка я всякого барахла столько перевел, столы ломятся. Разнообразное Мирзо Турсун-задэ, в задэ его…
А с Анной Андреевной нашла коса на камень. Работал на грани безумия, а может и за гранью, кто его знает, дело сумрачное. Вогнал себя в транс на несколько месяцев, спал по паре часов, с пяти где-то до семи, и минут двадцать-тридцать днем. И вот иногда кажется, что все ладненько у меня выходит, а иногда такие сомнения бушуют, хоть вешайся – гениально я перевожу эту певучесть или жидкую срань извергаю, только с британским акцентом. Ну прям начисто сомнения одолевают. А тут близкая родственница, жена, прямо скажем, дура первостатейная и в поэзии ни в зуб ногой, а туда же, выражает мнения и сомнения и шу-шу-шу за моей спиной по телефону. А я как параноик прислушиваюсь. И стал я очень нервный, того и гляди могу зарулить кому-то в рожу или носком правой в промежность, как учили меня в ВДВ в далекой, но бурной молодости.
До этой точки более или менее правдиво излагал, а про то, как патрон с картечным зарядом в предрассветный час осекся, про это умолчал, утаил. Очень уж стыдно. Да и вообще, вы себе представляете, что сделал бы картечный заряд двенадцатаго калибра, особенно на выходе. Это ж дыра – кулак можно просунуть; а какой вокруг пейзаж из разлетевшихся мозгов и измельченных костных тканей… Как про такое цивильной дамочке рассказывать? Про то, почему не заменил патрон и не довел начатое дело до конца, тут самому ничего не ясно, и нечего это дело при посторонних размазывать.
Девушка слушала эти страсти, разинув ротик, и писать перестала, а потом вздохнула и говорит: нет, говорит, вы не наш пациент, вы вообще не пациент, а это у вас такой творческий процесс. Она даже коллегу на консультацию позвала, еще более молодую, но такую ж грудастенькую, что называется, мой размер, в спортивном костюме – она как раз собиралась с местным народом сеанс проводить. Первая пересказала второй все, как дело было, потом они между собой почирикали и так и сказали: оставайтесь, если хотите, тут побыть всем полезно, отдохнете, смените обстановку, терапия словом, медитация, то да се, а вообще, говорят, можете идти.
Я обрадовался, говорю – ну, я пошел? Они тоже вроде обрадовались, но для приличия поуговаривали, а я для приличия еще чуть остался, пошел на этот сеанс. Большая комната, вся застланная мягким по стенку, пыли, наверно, невпроворот. Все заходят в носках, в комнате висит дух баб и носков, аж мутит. Становятся в круг и по команде грудастенькой всякие пассы проделывают, отталкивают от себя нечто злое, выдыхают из себя с шумом то же самое, сходятся к центру, расходятся, отворачиваются, а девушка мантры какие-то творит. Стыдно мне стало, что я в такое говно влип, быстренько собрал манатки и подался домой.
А дома жена, двое ее выблядков от первого брака, сестра ее, мамаша, она же мне теща, в общем, полный бант. Без меня в кои-то веки поликовать собрались, гостей уже ждали, и тут являюсь я, целуй меня в задницу. Чувствую, я тут быстро оборзею, и надо срочно куда-то мотать, благо книжку, какую-никакую, уже сдал и аванс при нас. Можно бы в горы, подурачиться на лыжах, но это ж опять люди, много здоровых веселых людей в одном месте. Нет, только в пустынь. Толстой тоже вроде туда же норовил, но не дотянул, керосину не хватило. А мне может и повезет.
В пустынях я уже бывал, ходил вдоль северного берега Арала и западной его стенки-чинка на той самой польскенькой мини-яхточке «Меве», что я уж упоминал, кажется. В этот раз можно было бы пойти из Аральска влево, на юг, только «Меву» посылать по ж.д. совсем времени нет. Она ж будет месяц идти, а мне уж невпродых. Один выход: склеить две гондолы для карманного катамарана по чертежам из «Катеров и яхт», раму собрать на месте – и вперед, пой псалмы и чеши яйца. На разных речках я видел такие чудные конструкции, буквально на базе презервативов, у меня же подкладная клеенка: совсем другой класс. А теперь вот и рама есть.
Надо было лезть из теплого спальника и строить палубу, точнее, слани[3] – наложить на раму сверху решетку, чтоб разместить груз и себя самого. Вылазить страх как не хотелось, а хотелось еще чуть понежиться. Ничего хорошего снаружи меня не ждало, судя по тому, как холодный ветер оголтело трепал тонюсенькое полотно палатки. Что поделаешь – март; природа пробуждается и с похмелья зело не в духе. То ли еще будет, когда поплыву… В марте Арал – недавно растопленный лед, и чует мое сердце, сидеть мне в этом растворе по самую гузку.
Источая серию вздохов и стонов, я все же выбрался наружу и скоро уже забыл все на свете, и прошлые страданья, и нынешние неудобства, и мутные мысли про to be or not to be – до того это захватывает, когда своими руками лепишь что-нибудь такое романтическое и представляешь, как это будет хорошо, когда все доделаешь. Прямо какое-то вдохновение накатывает, и невозможно остановиться, а время улетает совершенно незамеченное, словно и нет такой чепухи, как время, а есть только то, что ты лепишь, и даже сам ты при этом присутствуешь постольку-поскольку, а уж твои настроения и на хрен кому приснились. И это при том, что само дело до предела муторное: каждую поперечную палочку либо дощечку надо прихватить все той же ржавой проволокой в трех-четырех местах, причем так, чтоб лежала мертво. Палочек и проволоки не хватило, пришлось снова делать неближний конец, доканывать раскуроченную вконец халабуду. И чего я сразу не догадался перетащить сюда лагерь? С бодуна, наверно. Ладно, теперь уж некогда.
Днем я попытался оторваться от своего рукоделия, пожевать чего-нибудь, но так и не смог. Творческая лихорадка обуяла. Наконец, я завязал последний проволочный бантик и поволок готовый настил поближе к берегу. Изделие оказалось неожиданно тяжелым. Вот те на. Притопит мои поплавки, и буду я и вправду сидеть в воде именно по самую derrière. А поплывет ли эта каракатица вообще – очень большой и скользкий вопрос.
Немудрено, что я внутри весь завибрировал, но природная злобность взяла верх. Надул поплавки, наложил сверху настил, примотал каждый баллон в четырех местах все тем же шнуром. Теперь – волнительный момент. Музыка, туш. Я окропил гипотетическую корму целительной уриной, выпевая в процессе голосом королевы Елизаветы II: I name thee (торжественная пауза) «Фрегад ползучий»[4]! Сказал – и поволок «Фрегада» по отмели туда, где поглубже. Чарующий миг: катамаран закачался на мелкой волне, и я опять пуганул чаек диким воплем. Но стоило мне на него взгромоздиться, как он лег поплавками на дно. Пришлось тащить еще дальше, где волна уже чуть не заплескивала мне в ботфорты.
В общем, спуск судна на воду получился вроде как в три приема. Я едва не перевернулся, забираясь на борт во второй раз, и стоять на кате смог только на коленях, но решил, что это – пока, а там пообвыкну. Главное – «Фрегад» плыл, то бишь болтался на волне, как нечто в проруби. Вода на палубе не задерживалась, потому что палубы не было, и волна уходила сквозь решетку вполне беспрепятственно. Но и входила тоже. При всем при том «Фрегад» держался более или менее на поверхности, во всяком случае, некоторыми своими частями. Не исключено, решил я, что он перетащит-таки меня из пункта А в пункт Б. Как и было предначертано.
Будь там Виктор, он бы точно кинулся вызывать бригаду в белых халатах. Но на счастье или несчастье, его не было, и все пошло своим чередом.
Я отбуксировал «Фрегада» к берегу, выволок на песочек и сам присел, гордый, словно только что философский камень изобрел или Мэрилин Монро отодрал a retro. Извиняюсь за графику.
Теперь лепим мачту. Про мачту у меня давно все решено. Еще когда двое суток в вагоне на верхней полке колыхался, продумал детали. Не будет у моего катамарана ни киля, ни шверта, ничего, кроме весла, оно же руль, так что идти мне только полными курсами, с попутным ветром, а ветры тут как раз очень даже попутные: норд, норд-ост, норд-вест. Ежели случится южный мордотык, пересижу на берегу. Раз полные курсы – прямой и парус[5], а к нему можно мачту-двуногу, как у Тура Хейердала на «Ра», и ни к чему мне степс[6] и прочие жизненные сложности, связанные с вульгарной одноногой мачтой.
Я принялся вязать из кривых своих палок два шеста подлиннее, один покороче, потом слепил из них треугольник и принайтовил его короткой стороной к самой мощной поперечине поближе к носу, ибо теперь у «Фрегада» и нос обозначился. Далее расчалил эту лямбду двумя вантами, форштагом и двумя бакштагами[7]. Звучит, конечно, звонко, но посмотрели бы вы на эти тесемочки в натуре. Ясно было, что мачта будет держаться в основном милостью Божией, в которого я по мере надобности уже начинал потихоньку верить, а пуще того на Него надеяться.
Походил, походил вокруг, потом связал проволокой две палки метра по полтора и пришпандорил для пущей важности еще и одноногую мачту. Геометрически говоря, опустил из вершины треугольника высоту. Отошел подальше, посмотрел, вздохнул. С расстояния конструкция смотрелась более убедительно, а больше я ничего все равно придумать не мог.
Накатывал вечер, но остановиться не было уже никакой возможности. Я вытащил из рюкзака парус – разрезанный по бокам нейлоновый мешок из-под минеральных удобрений, вещь невероятной прочности и легкости. Я его когда-то, скажем так, позаимствовал в порту Бекдаш на восточном берегу Каспия, откуда путешествовал вместе с удобрениями из Кара-богаз-гола на т/х «Сабирабад» в Махачкалу, но что теперь об этом вспоминать, потом как-нибудь расскажу. К парусу-мешку присобачил реи – последние свои четыре извилистые палки по две штуки на рей, скрученные вместе проволокой для прочности. К центру топ-рея[8] привязал веревку, чуть ли не бельевую, какая в магазине под руку попалась. Протянул ее сквозь проволочное кольцо на топе, то-бишь в вершине лямбды, – получился фал[9]. К концам нижнего рея примантулил еще пару веревок – получились шкоты[10].
«На фалах!» скомандовал я сам себе, и сам же себе ответил, «Есть на фалах!» «Товсь! Парус до места!» «Есть парус до места!» Я потянул фал, рей пополз вверх, парус захлопал-заплевался самым похабным образом, разворачиваясь при этом по ветру. Штаги натянулись до звона, «Фрегадина» заерзал, норовя заскользить по песку. Я торопливо отпустил фал и кинулся сворачивать парус, но оказалось, его голыми руками хрен возьмешь. Я боролся с ним, как Лаокоон со змеями, а он не хотел сворачиваться и все норовил хлестнуть меня по морде. Когда я, наконец, упаковал эту нейлоновую сволочь, сил не оставалось никаких, как в старой песне – на палубу вышел, сознанья уж нет, в глазах у него, то-бишь у меня, помутилось.
Солнце тем временем, незамеченное, слиняло за горизонт, только красная заря полыхала – к ветру. Давно не было, злобно подумал я. Но общее настроение было такое: прорвемся. Парус великоват для такой хлибкой посудины, мощный как спинакер[11]. Зато быстро тащить будет, при таком ветродуе. Куда-нибудь да притащит. Возможно.
В животе бурно бурчало, штанишки сваливались; пора заняться жизнеобеспечением. Сразу навалилась истомная усталость, суставы поскрипывали, мышцы побаливали, спинка отказывалась гнуться. А чему удивляться, всю зиму я царапал что-то в тетради, таращил расширившиеся до предела очи в потолок да метался по комнате – вот и все мои упражнения. Ничего, я свой организм знаю. Буду пахать как лошадь, лопать как свинья, спать как бревно, и через неделю задубею так, что мама родная не узнает. А теперь покрошим в кашку сушеной колбаски, раз организм протеинов требует. Шашлычок бы сейчас, по-карски, да запить обильным количеством красного вина, как бабушкина поваренная книга рекомендует. Что-нибудь грубое, вроде «Мукузани», № 4. Ладно, продернемся без «Мукузани». Христос терпел и нам, дуракам, велел.
Интересная все же эта штука, православное пристрастие к страданию. Скажем, взять меня. Какой на фиг из меня православный, а вот пострадать – только дай[12]. Точнее, как-то так получается, что постоянно оказываешься в ситуации страдания. Предрасположенность, что ли. Вроде цвета глаз. Не знаю. Однако ширять свое страдание в глаза другим неприлично, это я давно себе такую фомулу вывел, под влиянием семейного воспитания. У людей и без тебя хлопот, а тут ты еще грузишь на них свои глупости. А ведь грешен я в этом, грешен не меньше Христа. Тот тоже мог бы пострадать себе где-нибудь в тряпочку, вроде как это личное его дело. Но тогда пропал бы весь воспитательный эффект. Пришлось тянуть волынку строго по сценарию. Пока до страданий не дошло, он от всего этого, похоже, тащился, а как прижало, он возьми и возропщи – пошто, мол, меня покинул. На миг, но возроптал. Будда поскромнее был, по молодости лет бедокурил, но чтобы на своего верховного главнокомандующего лапшой – ни-ни. Впрочем, он там сам был верховный. А вообще христианская пьеска ничего, с катарсисом. Надо бы Ренана почитать, как там все на самом деле было, хотя он, говорят, все переврал. Но что мне Ренан, у меня своя пьеса. Я сам себе сценарист и режиссер, сцена – во, публика виртуальная, нереальная, мы себе тут сами без публики в уголочке перетопчемся, лишь бы стигматы не так сильно болели.
Вечная мука с этими клешнями. При внезапных нагрузках истончившаяся кожа просто лопается, особенно на подушках больших пальцев, если ими целый день крутить ржавую жесткую проволоку. Пришлось заняться руками, хотя к тому времени я уже еле шевелился и задремывал на каждом выдохе. Если не ухаживать за руками, когда целый день возишься на холодном ветру да в холодной воде, может наступить полный и окончательный крыздец, пальцы просто перестают слушаться, не говоря уж про боль несусветную. Когда я был моложе и глупее, я не обращал на эти мелочи внимания, и в одном охотничьем походе Эмке – я тогда еще таскал ее с собой в походы – пришлось застегивать мне мотню, потому как пальцами я еще мог нащупать пуговицы, а заправить их – никак, хоть плачь. Я и всхлипывал иногда от бессилья. А сейчас Эмки нет, и как я перед Творцом явлюсь, в случае чего – с расстегнутой мотней, что ли?
Про бабу думать не хотелось, хотя получалось, что не так все всегда было плохо. Вот ведь человек мне мотню застегивал, по моей личной просьбе. Заботился, значит. Вроде как чувства какие-то испытывал. Не совсем уж такая хищная выдра, какой мне мерещится. – Впрочем нет, это я неглубоко взял вопрос. Скорее так: она от всего получает удовольствие – и от того, что меня вроде как бы любит или любила, и от того, что презирает, жалеет, или терпеть не может. Со всего свой навар имеет – и с меда, и с говна. Ей все мед. Вот так будет ближе к сути характера. – Ладно, отставить. Успеем еще в этом дерьме поковыряться.
Я тщательно, с мылом, вымыл руки остатками чая. Ссадины жутко саднили. Смазал их отвратительно-жирным кремом, помахал для просушки. Пора лезть в логово.
В ту ночь меня убаюкал звук, которого эти берега, наверно, не слышали со времен лейтенанта Бутакова, первоисследователя Арала – протяжный, печальный посвист ветра в вантах и штагах.
Очень может быть, что я заснул с буддиной полу-улыбкой на зеленом от усталости лице.