Все врут сны. – Жеваные сисиськи: déjà vu. – По местам стоять, с якоря сниматься. – Душевные корчи моремана. – Обхожу мыс. – Берег загибает не туда. – Еще мыс. – John Brown’s Body
Утречком я застенчиво поздоровался с Великим Строителем Катамаранов и немного повалялся, пошевеливая деревянными мышцами и перебирая в голове всякую дребедень. Был какой-то длинный нелепый сон или серия снов на одну тему, будто я вернулся откуда-то, а квартиры нет. Эмка (вроде она, только рожа больно толстая, не вполне ее) с повязанной чем-то белым головой слоняется в двух коммунальных комнатах, вроде мы уже в разводе, а мне деваться некуда, но я точно знаю, что у меня где-то есть еще квартира, и надо туда позвонить. Я отыскиваю где-то номер телефона, он даже въяви запомнился, 203-3849. Интересно, что там на самом деле; кажется, это телефон Галки Рыжей, моей старой бэ, что на Кутузовском, под сестрой Брежнева живет. Жила. И вот я пытаюсь, но позвонить не получается, телефон древний и в коридоре, диск не прокручивается, какие-то похмельные рожи, смехуечки, я возвращаюсь в комнаты. Супруга в постели, откидывает одеяло, принимает позы, но до дела не доходит, я требую свою статью про Дюркгейма, толстая такая рукопись, скорее книжка, чем статья, я ее отчетливо помню, но мне ее не отдают. Наплывают еще какие-то рожи, похоже, ейные родственницы, действо становится все противнее, а что дальше, совершенно не помню, вот только этот отрывок из середины.
Самому интересно узнать бы, чем все кончилось, и действительно ли у меня еще где-то есть квартира. Навряд ли, а уж как пригодилась бы. Уходить так и так придется. И статью про Эмиля Дюркгейма я не писал, не мой сюжет. Мораль сей басни довольно пошлая: все врут сны, не меньше, чем явь, а это скучно. Но у меня ж только фрагмент сна, а в целом там мог и смысл какой-нибудь высветиться. Хотя могла быть и совершенная уж дрянь и бессмыслица, а потому к чертовой все матери, мне плыть нужно. Я сам себе смысл жизни изготовлю, собственными руками обтешу. Как там мой кат? Кат как?
Я высунул голову наружу – и так и осел на задние ноги. Поплавки «Фрегада», его дутая гордость, сморщились, опали и выглядели просто жалко, особенно правый. Сердце мое облилось горячей кровью, я полуголый побежал к своему красавцу и любимцу, упал на колени, прильнул губами к его сосцам и надул поплавки один за другим изо всех сил, так что скоро они опять зазвенели при похлопывании и пощелкивании.
Дела-а, подумал я, стуча зубами и одеваясь. Обхохочешься с таким поворотом событий. Ну как тут быть? Плюнуть на затею и вернуться в Аральск? Так ведь утопиться много проще. Ремонтировать? Абсолютно нечем и нечего – никаких явных дырок не было, и шов проклеен добротно. Просто эта долбаная клеенка может выдержать лужицу старческой мочи, на это она рассчитана, а если ее надуть и придавить грузом, картина несколько иная. Воду она, может, и не пропускает, а с воздухом несколько хуже, вот он и просачивается изнутри наружу под тяжестью настила. Набить бы морду автору этого проекта из «Катеров и яхт», но с этим придется подождать. Ладно. Одна надежда, что один день плавания, то есть несколько часов, эта система выдержит, а на берегу буду поддувать. Если прижмет, придется поддувать на ходу, башкой в волну, хотя это и огорчительно. Плевать. Я должен плыть, плыть и плыть. Обязан. Как навьюченный верблюд обязан тащиться вдаль, шаг за шагом. Вот море, вот корабль, а я тут на берегу дергаюсь, слону яйца качаю, прости Господи душу мою грешную.
Короче, плыть было невтерпеж, как голому сношаться, и остановить меня было уже невозможно. Да никто особо и не пытался. Я наспех поглотал чего-то, кажется, чаю с сухариками, но уложился тщательно.
А как иначе. Мне ж надо уложиться так, чтоб спасплотик получился. На любой яхточке, самой микроскопической, всегда есть спассредство – тузик, плотик, что-нибудь, на чем можно добраться до берега или продержаться на воде до прибытия спасателей, если твое судно ненароком бульки начнет пускать. Один мужик на надувном спасплотике чуть не через всю Атлантику переплыл, когда яхта его екнулась. Весил он к концу этого плаванья килограмм тридцать, но живой же. Плотик у него был крохотный, лежать там можно было, только свернувшитсь в клубок, но в остальном капитальный, в виде яечка, в смысле – с крышей.
А у меня что? А у меня матрас, больше надеяться не на что. Я сдул его наполовину, обернул полиуретановым своим ковриком, свернул все это в рулон, а внутрь рулона поместил рюкзак, в рюкзаке же – все только легкое, мягкое и воздушное: палатка, малая рыболовная сетка, спальник, одежонка, аптечка, корабельный журнал (в смысле записнуха), духовная пища – три книжки,[13] крупа, чай, важные мелочи вроде шнура, лески, крючочков, то да се. Гавайка. К ней, конечно, деревянные стрелы, а заодно уж и титановую; небось, одна стрела меня не утопит, да и не больно много она весит. И хватит, не жадничай, в гроб с собой все равно много не возьмешь. Сверток засунул в плотный полиэтиленовый мешок. Мешок этот с невесомой требухой, поддутым матрасом внутри и с намертво завязанной горловиной имеет солидную плавучесть, выдержит меня запросто, а уж сколько я на нем продержусь в условиях, приближенных к Арктике – это мое личное дело. Сколько смогу, столько и продержусь, плюс еще по мелочи.
Металлические вещички – топорик, котелки, запас проволоки – поедут отдельно, не к чему спасплотик отягощать. Самое тяжелое и страх как важное – канистра. Поднял, потряс. Литра три я выдул, но до Уялы хватит, а там поглядим. Пил я водичку и посолонее аральской. Вода тут в это время года на поверхности моря практически пресная: талый лед.
Дальше я заметался, как кот на пожаре, аж приходилось себя за пятки придерживать, но видно терпежка кончилась. Оттащил свое судно метров за пятьдесят от полосы прибоя: уж больно берег отмелый. Вогнал в дно кол, он же футшток, привязал к нему чалку и помотал в лагерь за гермомешком-спасплотиком. Принайтовил его у мачты. Потом сходил за канистрой, умостил ее стоймя ребром на корме и тоже примотал попрочнее. Это – мой мостик, рубка, кубрик и все остальное; короче, единственное более или менее сухое место на борту, где можно примостить задницу.
Кажется, все. Я выдрал из грунта кол-футшток, привязал его к сланям, схватил свое длинное дюралевое байдарочное весло и с диким воплем оттолкнулся им от дна раз, другой, пятый, потом принялся грести в открытое море. Волны били наискосок в правый поплавок, свободно проливались сквозь настил, и все было хорошо, только трудновато было усидеть на очень уж подвижном моем насесте. Но разве ж это трудности, это ж схватка со стихией, и восторг бытия захлестывал меня по маковку. Я сразу припотел, гребя, и ручки скоро задрожали, но я ж знал себя, как сукина сына, знал, что могу терпеть и не такое, и ровно столько, сколько потребуется. Я даже забормотал в остервенении, Есть упоение в бою И бездны мрачной на краю, и прочее, но тут волна особенно резко хлестнула в поплавок, шматок пены залепил мне рот, и я заткнулся. Но восторг попрежнему пенился внутри, словно теплое шампанское.
Волны тем временем стали серьезнее, однако и ровнее. Я повернул к ним кормой, и движение стало похоже на качели или американские горки. Удерживаться на канистре теперь оказалось еще труднее, особенно когда кат соскальзывал с тыльной части волны. Тут я немного запрокидывался, но приспособился делать в этот момент гребок посильнее – опирался веслом о воду, как в байдарке или душегубке на быстрой речке. Опять чего-то замурлыкал; возможно, даже «Мурку».
Минут через двадцать я немного освоился, адреналин уже не брызгал в кровь, как бешеный, и можно было дерзать дальше. Я воспарил духом, вознес короткую бестолковую молитву Николе Угоднику, покровителю мореманов – не выдай, мол, Николай, а я уж, падла буду, век тебя не забуду – и поднял парус. Пока рей полз вверх, парус болтался и хлюпал, как последняя проститутка под азартным клиентом, но потом успокоился и стал тянуть очень даже прилично. Сразу появился ход, а не просто болтание на волне. Шкоты выбирать мне не было нужды, шкоты я закрепил намертво, и мое дело было теперь только рулить и с канистры не падать, а также следить за чистотой подштанников.
Я отчленил одну лопасть весла, привязал ее рядом с футштоком, и продел весло сквозь веревочную петлю, примотанную к транцу[14]. Получился руль не хуже, чем у Одиссея. Я немного поработал им так и этак. Не скажу, что рулить было так же легко, как на гоночной яхте, но уж точно легче, чем я ожидал. Дрейфа почти не было: как только кат сбивался с полного курса, подветренный поплавок почти целиком уходил под воду и работал, как киль. Я такого не предугадывал и потому обрадовался свыше всякой меры. Худо было то, правда, что при крене я сидел на одной ягодице, если это можно назвать сиденьем. Чувство равновесия сосредоточилось где-то в районе пятой точки и достигло парапсихической остроты. Как тут не петь.
И все же страхи и заботы накатывали регулярно, как волны. Только я восхитился тем, как тянет парус, и тут же забеспокоился – а не разорвут ли парус и волны катов каркас, словно дикие кони скифского пленника? Прислушался – только что в этом шуме различишь? Свист ветра в вантах и штагах, плеск и шорох волны, хлопки паруса. Какие-то скрипы вроде раздавались, но не очень страшные. Скорее всего, гнулась и скрипела мачта, прямо по слову поэта. А если это скрипит рама, оттого что ее волна раздирает, так про это лучше не думать. В любом случае долго мучиться не буду. Если спасплотик отвязать не успею, ботфорты мигом водой нальются, и пойду я камушком на дно. И что тогда делать… А что делает среднеарифметический россиянин, глядя безносой в лицо? Да материт ее в нюх конем по нотам, через семь гробов с присвистом, вот и весь его ответ. Не молитвы же читать, прости Господи. Не те ноне времена.
Потихоньку я к скрипу привык и от мерзких дум ушел, но тут подкрался другой страх. Четко обозначилось, что меня несет на какой-то мыс, и даже с приличной скоростью. Обойти его под парусом нечего было и думать: нечем развернуть реи. А очутиться у наветренного берега мне вовсе не улыбалось. Я уже знал, что такое прибой на Арале. Начинается он чуть не за милю от берега, волна крутая, с гребешком, гнуснее не придумаешь. А поближе к берегу волна примется хлопать меня об дно, поплавки вмиг сдуются, да и каркас вряд ли выдержит, все мои палочки в момент обратятся в крошево. Приплыли, г-н капитан, топайте к берегу строевым шагом.
Я засуетился, я, можно сказать, побледнел и потерял лицо, но плевать на лицо, тут главное – не потерять сообразиловки и делать все медленнее и тщательнее, чем всегда. Ежели в чем промахнешься, отработать взад и не мечтай, ибо времени пробовать варианты нету никакого.
Стоя коленопреклоненно у мачты, я принялся одной рукой наворачивать парус на нижний рей, другой рукой потравливая фал, но из этих ужимок вышел голый нуль: это ж надо быть гиббоном из цирка, чтобы закручивать парус одной рукой. Хотел было взять фал в зубы, но вовремя сообразил, что зубы мне еще пригодятся, жалко ж их – передние у меня пока все свои. Ветер рвал парус так, что мог слону бивни выворотить, не то что мои драгоценные. Намотал я фал на предплечье, за что молодых парусятников бьют нещадно линьком[15] по филейным частям, для их же собственного блага, ибо фал при шквале может и руку с корнем вырвать – а что мне еще было делать? Прибой-то все ближе, и ревет, гад, словно ему хвост прищемили. Покручу нижний рей – отмотаю одно колечко фала, еще покручу – еще отмотаю. Потом уже догадался фал придавить коленом к сланям, и как раз вовремя догадался, ибо меня кидало и поливало все оживленнее.
Фу, кажется, все. Я притянул рей концом фала к мачте, второпях связал какой-то бабий узел и шарахнулся на свой насест. Быстренько воткнул в весло вторую лопасть и погреб как бешеный. Развернулся. Теперь «Фрегад» принимал волну правым бортом, и проделывал он это довольно хладнокровно. В нем даже, пардон, гибучесть какая-то появилась, он так и обволакивал гребень, а притопленный подветренный поплавок «держал воду», то-есть сопротивлялся дрейфу.
Мыс я обошел, но страху натерпелся порядком, да и потрепало меня, как вымпел норд-остом. Похоже, от мыса в море уходила длинная коса, и на ней меня стало молотить чуть ли не об дно и поливать с ног до головы, но, слава Николе Угоднику, пронесло, хоть страху натерпелся по самые ноздри. Надо было бы, конечно, пройти мористее и там поворачивать, но что с меня, старого дурака, взять, если я даже застрелиться толком не умею.
Как только миновал отмель, жизнь моментально наладилась. Ветер был все тот же свежачок, но волнение просто ручное по сравнению с давешним. Гладь. Берег тут довольно резво поворачивал к востоку, и я оказался с подветренной его стороны. Облегчение такое, словно тебе держали яйца в тисках, а потом отпустили.
Я снова поднял парус, воткнул руль в волну и запел с огромным чувством душевную песню на мотив When the Saints Go Marchin’ In: А я свою – Любимую – Да из могилы вырою, Отряхну, похлопаю, Поставлю кверху желтый крест, и далее по тексту. У меня этого добра много в голове сохранилось, с юношеских скитаний по альплагерям.
Петь-то я пел, но притом и боялся: не дай Господь, отнесет на фиг от берега. Бережок-то удаляется; меня несет на юг, а берег упрямо заворачивает на восток. Конечно, если отнесет достаточно далеко, то все мои волнения довольно скоро кончатся, но я к этому был как-то не готов, и чем дальше, тем менее был готов. Почему-то. Се человек: только что был счастлив как мартышка, что кат вообще на плаву держится, и тут ему подавай еще и маневренность. Хоть бы мне в бакштаг идти, все не так буду уходить от берега, или берег от меня. Ладно, потом чего-нибудь придумаю. Не все сразу.
— Если оно будет, это «потом»…
– Эт само собой. Е.б.ж.
Начал я потихонечку галанить, то-бишь работать рулем как веслом, тем более что руль и был, собственно, весло. Так и шли: берег от меня, а я бочком-бочком, и к нему.
Галанил я тем более охотно, что надо ж мне было чем-то согреться. Зубы мои трещали, как АКМ, причем длинными очередями. Что называется, жара спала. Северный ветер хлещет по спине и прочему пеной и брызгами, а одежка моя для такого веселия мало оборудована: штормкостюмчик-то сухопутный. Брезентуха, она и есть брезентуха. Сюда бы непромоканец, а только где его взять, при таком легкомыслии. Ноги вообще без чувств. Сапоги в воде то по щиколотку, то по колено. Как в морозилке. Но больше всего страдала, конечно, задница. Канистра, поставленная на ребро – это вам не вольтеровские кресла, а каждая волна, что накатывает сзади, разбивается именно о канистру и окропляет все тот же бедный, бедный орган.
И тут, посреди этих страданий, слева по носу на горизонте замаячил еще один выступ берега. И снова я воспарил духом.
На этот раз мысок поднимался из моря бесконечно долго, а я, казалось, болтался на месте как прикованный Прометей и внутренне страдал не меньше, чем тот ирой с расклеванной печенью. Был бы у меня бинокль, я бы поточнее определил дистанцию, но я так рьяно боролся с весом своего груза, что бинокль посчитал лишней обузой. Мудак вы, батенька, что тут еще скажешь. Ситуация была мерзопакостная, я для таких давно выработал формулу: стань во фрунт и не шатайся. Тебя лупят по физии, как офицер матросика на российском парусном флоте, а ты ешь начальство глазами и мысленно отдыхай. Я давно уже перестал петь, только шептал посиневшими устами: Little drops of water, Little bits of sand Make a mighty ocean And send you round the bend[16]… Так и не смог припомнить, где и когда я усвоил эти пламенные строки.
Неизменно красное солнце уже готовилось к своему коронному нырку, когда мыс неожиданно завиделся совсем вблизи. По всему было видно, что я пролетал мимо него в полный рост, так что пришлось повторить томительный трюк с закручиванием паруса вокруг рея и яростной греблей. В этот раз все обошлось более мирно. Как-то нечувствительно кат оказался за мысом, и вскорости поплавки толкнулись о дно. Я соскочил в воду, отвязал канистру, слани чуть приподнялись над водой, я подтащил кат еще ближе к берегу, бросил его, вышел на берег, кинул весло, опустил канистру, потом отнес на пляж спасплотик, он же наше все, и наконец вытащил как-то враз одряхлевшего «Фрегада» на сушу. Уф.
Немного постоял, оглядывая свое небогатое хозяйство. Поплавки смотрелись просто нищенски, но на кой ляд нам эстетика. На воде приблизительно держат, и ладно. Утром поддуем – воздух бесплатный.
Еще я заметил, что земля ведет себя очень странно, колышется без зазрения совести. Начхать ей на мое потрепанное состояние. Но вообще-то я только снаружи был весь стук зубов и дрожь поджилок, а внутри полыхала сатанинская гордость.
Двигаясь из предпоследних сил, я развел огромный костер из камыша и плавника и сидел рядом в полном блаженстве, согревался и подсыхал, а по лицу моему, наверно, бродила самая самодовольная ухмылка в тех краях. А что, имел полное право. Я построил нечто плавучее, я вылез на нем в открытое море, не пошел ко дну, а наоборот куда-то доплыл, и все на собственных соплях. Так что хочу и ухмыляюсь, хочу – песни пою.
Дребезжащим голоском я затянул свою любимую: John Brown’s body lies a-moldering in the grave, John Brown’s body lies a-moldering in the grave,
John Brown’s body lies a-moldering in the grave… И с душераздирающим пафосом: But his soul goes marchin’ on!
Под песню я встал, заходил, закопошился, соорудил себе раблезианский lunch-обед-ужин, все из той же гречки с колбаской плюс чай, и долго-долго все это поглощал, а сам тем временем пялился в небо, где начался сумасшедший ночной лет птицы. Большей частью они шли высоко, вне видимости, только и слышался свист крыл да гусиный гогот, но иногда стайки утей помельче, прибитые жестоким ветром, налетали совсем низко, и я вздрагивал и ласково матерился. Уж если ты охотник, так это на всю жизнь. Подыхать будешь, а звуки эти все еще будут будоражить. В усталых мозгах всплыла картинка про то, как совсем юным балбесом приехал я в Москву и катал свою тогдашнюю девушку на речном трамвайчике по Москва-реке, и совсем рядом с бортом захлопала крыльями стайка московских ручных уток, снялась с воды и полетела, а у меня, что называется, матка опустилась и сердце заколотилось.
Ах, славная девушка была, Ниной звали. Большая, белокурая и коса с корабельный канат. Я от нее так млел, что от одних объятий-поцелуев из меня влага проливалась. Впрочем, в те юные годы это было несложно. Вот бы сейчас ее сюда. Спальничек у меня славный, согрелись бы – куда с добром.
А вместо того несут меня черти вдаль от девушек и прочих цацек цивильного мира невесть куда, в самом прямом смысле. Вроде бы и знаю куда, но очень, очень приблизительно. Вот гуси-лебеди, небось, точнехонько ведают, куда их вожак ведет, у них все целесообразно, а у нашего брата все больше от бзика зависит, потому и движемся на встречных курсах – они на север, а я на юг. Будь это в романе Набокова, литературоведы такой символятины в это дело вчитали бы – мама не горюй.
А никакого символизма тут нет, просто так вышло. Случай, как сказал кто-то у Пушкина; сказка, ответил бы другой. У меня ж ни того, ни другого: тяга, скорее, или привычка. Привык, сколь себя помню, от сложностей жизни бегать в ландшафт[17]. От бабушки с дедушкой, помнится, бегал; небось, десяти еще не было. Меня тетка догнала на автобусе, шофер вышел, со мной заговорил, подошел поближе, я поздно сообразил, в чем дело, кинулся удирать, а он меня и словил, как я ни брыкался. Чтоб меня задобрить, тетка повезла меня дальше в Пятигорск и повела в Домик Лермонтова, где я запомнил только дуэльные пистолеты. Я их и теперь вот еще помню, а больше ничего не могу припомнить. Ну, может сам домик еще, под соломенной крышей и белый. А чего убегал? Наверно, с кузеном Володькой подрался. Я бешеный был и кузена лупил изрядно, хоть мы с ним одногодки и даже в одном месяце родились. Но он был сирота, отец погиб на фронте, мать умерла, и меня за драчливость сурово ругали, его жалеючи, а я жаждал справедливости и не выносил обиды. Совсем как сейчас.
Тут я сообразил, что совсем уже клюю носом, и домик бедного корнета мне то ли снится, то ли помнится, не поймешь. Наощупь поставил палатку, поддул матрас и уже из последних сил забрался в спальник. Да уж, a man’s a man for a’that and a’that – пока у него есть сухой спальник. Я блаженно закрыл глаза – и тут же широко-широко распахнул их: на меня покатила волна за волной, и все неимоверной высоты и с белыми гребешками. Но веки снова смежились, и уже пересекая границу меж мраком яви и светом сна, я спросил себя: Рой, старый ты шизик, а не стыдно тебе в твоем возрасте вот так заглядывать в бездны бытия/небытия и плясать на канате Angst’a? И я вынужден был честно ответить себе: ну то есть ничуть не стыдно. Еще честнее: мне даже свысока жалко тех – а их биллион – кто не имеет склонности к таким безумствам. Даже Эмку. Может быть, ее даже больше других, по старой памяти.
Хотя – какая Эмка? Кто такая Эмка? Не знаю никакой Эмки…
С тем и отпал.