Помню, жрать хотелось так, что хлеб с салом таял во рту, как шоколадка, и со сладострастным бульканьем пролетал в молодую глотку. А глаза – глаза пожирали тайгу за рекой, прямо втягивали вид взасос. С кручи над пристанью обзор был как в песне, или в кино, или во сне-полусне, и не верилось, что все взаправду. Отчетливый зазор вылез между мной и реальностью. Клянусь, прямо сомнения одолели – я это или не я, и что такое я, зачем я, в особенности почему я – тут, хотя в общем-то был домашний юноша, если я правильно помню. Вывих какой-то получился с этим «я» – так давил кругозор. Остальное тоже.
За рекой, сколько видно, разлеглась тайга, все тайга и тайга, прямо как в книжках – бесконечность в натуре, с оторочкой туманно-синих гор где-то по-за горизонтом, ершистая мрачная зелень в темных полосах увалов и еще более темных, подвижных пятнах от некрупных облаков, плывущих по бледно-цветастому небу геометрически правильными, орнаментальными рядами. Примерно так. И еще мысль: сюда канешь, и с концами, как дождинка в ливень. Ни следа не останется. Тень памяти, в лучшем случае.
Прямо внизу, под кручей, торчала трухлявая, замызганная пристань; сбоку – кочкастый аэродром с коровьими лепешками; позади – пыльное, кондовое, нелепое забайкальское село. Там редкие людишки снуют по своим муравьиным делам. Ну и пусть их, мне не до них. Глаза, как магнитом, тянула дикая, пустая даль. Меня сюда волоком волокло во снах и мечтах, но наяву я тут слегка трусил или, скажем так, потерялся. Наверно, потому как был один. Я ж говорю – вроде я, а вроде и не очень я. Какой-то кисель из восторга, страха, предстартовой лихорадки и мелкой-мелкой дрожи за пазухой.
Такое только словами можно задавить. Слова глушат любую нервическую дребедень, про это я уже знал. Опиум для интеллигента. И я сказал себе: Tu l’as voulu, Серега. Мол, сам ты этого хотел, и теперь изволь, принимай хоть per os, хоть per anus, как говорят грубияны-медики.
Ну и хотел, ну и что. Не я ж это придумал – “дух бродяжий,” “охота к перемене мест”, то да се. Проще сказать, экзистенциальная открытость миру – но тогда я таких слов не знал. А мама вообще говорила: “загорелась в попе сера”. Наверно, вправду загоралась, потому каждое лето я уходил в горы. Как Алитет, или даже хуже. Не убегал из дому, нет, упаси Господь, дома хорошо, а просто тянуло за поворот, второй, третий, и чтобы виды шли чередой, как в кино, а в голове жужжит “Go-go-go-go-go-o-o!” или просто “О-о-о-о-о!”
В последний школьный год, когда этот гул в голове стал нестерпим, накопил карманных денег, наврал дома, как последний стервец, про восхождение толпой на Эльбрус, все очень правдоподобно, а сам – сюда. Наверно, я по натуре не стадный. Ночами, а то и днем все бредил, как бы сойтись лоб в лоб с тайгой, чтоб было ясно, одиноко и опасно. И на тебе: тайга – вот она, а я вибрирую, как овечий хвост.
Наверно, меня немного измочалила дорога. За неделю с лишним наслушался и нанюхался всякого. Врал соседям по купе, что еду к деду в Читу. Слава Богу, хватило ума не болтать про голубую мечту, хоть и подмывало трепливый мой язык. И без того разговоры были страшненькие. Послушать их, так вся тайга полна уголовников, выпущенных из лагерей Берией и просто беглых, и режут они честной народ на лоскуты. А когда не это, честной народ режется промеж себя. Пьет и режется, пьет и режется, вот и весь быт.
В Чите мне повезло, в Чите я почти сразу вскочил в смешной кукурузник, тоже из какого-то кино, и полетел вот сюда. Пассажиры там сидели на скамейках вдоль бортов, как десантники без парашютов, но с множеством оклунков. В полете все мои поджилки уже трепетали в экстазе и предвкушении, как у молодой лягавой по первополью, а публика проблевалась всласть. Внизу было много гарей и порубок, а над ними воздух прогревается не так, как над сырой тайгой. Летели сквозь воздух то холодный, то теплый, и отсюда болтанка дикая. Казалось, крылья вот-вот отвалятся. Я всю дорогу махал соседке в лицо газеткой, думал, она концы отдаст, вся позеленела, на радость грубым лесорубам – они скалились прям как призовые жеребцы.
Ничего, долетела, а моя везуха тут кончилась. Катерок только что ушел вниз по реке, где самая глушь и куда мне так хотелось. Когда будет следующий рейс, я так и не добился. Похмельная тетка в будке молчала, как глухонемой партизан, а потом буркнула: “Отъ..ись.” Я и отъ..ся, а что еще было делать? Очень может быть, что это только зачин такой, приглашение к диалогу, но я тогда на таком возвышенном уровне просто скисал. Молодой был, что с желторотика взять.
Меня второй раз укусил один и тот же слепень, я жахнул себя по физиономии. Слепень с жирным стуком упал на скамейку, а я поплыл, как на ринге. Рука у меня все же папина. Папа, когда был директором совхоза, посадил одного кумыка-ворюгу, а его брат решил отомстить. Подстерег отца в винограднике и кинулся с кинжалом, а папенька с перепугу махнули кулачком, из этого народного мстителя и дух вон. Не приведи Господь батя прознает про мою эскападу. Зажмет мою голову между колен да отгваздает по заднице, чтобы не мучил маму своими безобразиями. Был такой эпизод в далеком детстве, и поделом, хоть я и орал тогда, как резаный.
Последний кусок хлеба с салом проскочил с чмоканьем, и я сидел, облизывался и тосковал. Погода блеск, вид супер, а только делать что? Слепней давить?
В общем, я завис, и толчок пришел извне, будь проклят тот день и час.
Рядом со мной на лавку, не говоря худого слова, пришли и сели два мужика, одетых в таежную униформу – засаленные шапки-ушанки, хоть было начало июля, телогрейки, штаны, про которые только и можно сказать, что это – штаны, и резиновые сапоги. За плечами сидора. Значит, путники вроде меня.
Путники источали сложный букет: перегар, дым костра, застарелая грязь и пот и нечто от мочи. Вскормлены сырой медвежатиной, подумалось мне. Я тогда не знал, что сырая медвежатина – опасная еда, полная гельминтов и прочей дряни.
А чего я вообще знал. Был чудовищно молод, под завязку начитан и, соответственно, сказочно глуп. Будущие приключения в тайге рисовались мне по Джеку Лондону и “Дерсу Узала”. Ну еще был Миклуха-Маклай, но то вообще про Новую Гвинею, а других книжек тогда про это не было. А что, скажи на милость, тогда вообще было? Только-только врезал дуба величайший тиран всех времен и народов, но это потом его стали так называть, много-много позже, а тогда еще оставался один большой страх и множество страшилок помельче за каждым углом. Таежные страхи казались пустяками, а тайга издали вообще раем, где можно орать во все горло: “Да здравствует свобода!” – и никакая сука никому не капнет.
Вот так. А про запах мочи я подумал, что Дж. Лондон не писал о таком из деликатности, или было не принято, не comme il faut’но, но что так тому и быть. Главное, вскормлены сырой медвежатиной.
Один из этих людей тайги был повыше, похудощавее, тип лица кавказский, акцент тоже, хотя он почти не раскрывал рта. Ему бы очень пошла черная повязка на левый глаз. А вообще у нас с ним было много общего и по конституции, и в чертах лица (я как-то вычислил, что во мне одна восьмая грузинской крови). Даже носы у нас были похожи – у него не совсем кавказский клюв, у меня не совсем славянская картошка. Он, конечно, выглядел помощнее и погрубее. И потом, манера двигаться у нас была совершенно разная – на нем словно стояла печать “тюрьма и лагерь”, а у меня в движениях в те годы была легкость и даже грация прирожденного и хорошо тренированного атлета, простите за нарциссизм, но это уже я из старости любовно так смотрю.
Второй был пониже, пошире в кости, помясистей, рожа плоская, широкая, протославянская, а может, угро-финская. В общем, мордоворот. Во рту множество дыр и ломаных зубов, и я сразу окрестил его про себя Щербатым, хотя по пальцам было вытатуировано “ТОЛЯ.” На другой руке – восходящее солнце. Кажется, это значит: “родился за колючей проволокой”. У моего земляка татуировки не было видно.
Оба смотрелись как каторжники в отпуску, или расконвоированные, или еще что-нибудь вроде того. Глаза у них были очень сторожкие, ловили все, что происходит и вблизи, и подальше, хотя на меня они впрямую не смотрели. Только боковым зрением. Я еще подумал, что очень любопытные у таких людей оптические приборы – как у собак, приспособлены, чтобы следить за всем, что движется, за полетом мухи или путем стакана водки, и никак не годные для выражения мысли или изящных движений души. Правда, это были совсем не первые такие глаза, что мне пришлось наблюдать. В любой толпе их было полно.
От запаха этих клошаров все же хотелось встать и уйти. Но это было бы демонстративно-невежливо, и я остался, тем более что идти мне было особо некуда, а скамейка там была одна. Наверно, вечерами тут сидела молодежь или старичье, лузгала семечки или, скорее, щелкала кедровые орешки и ждала каких-нибудь событий – катера, почты, мордобоя по пьяни или еще чего. А может, песни пели, откуда я знаю.
Те двое достали водку, стакан, закуску – хлеб, лук, соль. Кавказец выцедил свою порцию молчком и принялся жевать. Мордоворот сказал: “Ну, будем,” медленно выглотал водяру, громко клацая горлом, занюхал рукавом, вылил остатки водки в стакан, протянул мне.
—Нет, спасибо, мне не хочется, – забормотал я, но он сунул мне стакан в руки, прохрипел: “Обижаешь, начальник”.
Я был инфантил, пыжащийся быть взрослым, интеллигентный мальчик из хорошей семьи, как я мог обидеть этих добрых людей? Опять же предлагал взрослый, а взрослых у нас в семье было положено уважать. Я выпил грамм сто этой мерзкой жидкости и задохнулся. Отец мой в те годы был уже директором крупного винзавода, в доме всегда было хорошее вино, отец с дедом выпивали рюмку водки перед обедом, просто так было заведено, а я не любил. Разве что изредка стопку на охоте за компанию, с морозцу да с устатку, но то ж была водка, мягкая, как мед, а не этот поганый “сучок”, ближний родственник тормозной жидкости. Я стремительно захмелел, и скоро ces deux clochards показались мне удивительно симпатичными людьми. Разве что немного неотесанными, как и подобает сынам тайги.
—Куда путь держим, паря? — покосился на меня Щербатый.
Меня в жизни никто не называл “паря,” и я прямо-таки захлебнулся в приливе чувств –- я был “свой”.
—Да вот, хочу прошвырнуться по тайге. – Господи, ну что за тон, ну не умею я разговаривать с народом, ну дико фальшивый тон, какой-то трусливо-независимый. Я аж покраснел наверняка, даже спьяну. В свои восемнадцать я краснел хуже девочки в пубертатном возрасте.
—Тайга большая.
—Ну, может, спущусь по реке, потом до Водораздельного хребта и назад.
—А че там, на хребте, медом намазано?
—Да ничего, просто так хочу прогуляться. Как турист.
—Хорош ..здеть, турист. В горы за одним ходят.
—За чем?
Щербатый не ответил, только пялился на меня, и от этого взгляда мне стало неуютно. Верить он мне не мог, потому что не верил никому, но и не верить нельзя было, до того я был невинный сопливый фраерок. Мог и вправду сказать правду. Кавказец вдруг встрял, авторитетно так:
—Совсем дурак, или под дурачка работаешь? В горы за золотом ходят. Тут золото моют в горах, понял, нет?
—Нет-нет, я не умею,— залопотал я. – И потом… это ж незаконно? Если частным образом?
—Закон – тайга, медведь – прокурор,— выдал Щербатый без запинки. Эту мантру я услышу от него еще не раз и не два; других заповедей он не ведал, только я об этом узнаю слишком поздно. – Не умеешь – научим. Если хочешь.
—А вы что, тоже туда?
—Тоже. Только тихо. Вякнешь – хуже будет.
—Да я.. – А что – я? Куда я? Как я? А тут бывалые мужики, таежники. Конечно, они блатные, свое отсидели, но я что, боюсь их, что ли? У меня второй юношеский по боксу, работаю по первому. Отмахаюсь, если что. А то и просто убегу, фигушки им меня догнать. И потом, у Горького босяки совсем нестрашные, такие все из себя романтичные. В школе тоже была мода на все блатное, запретное – жаргон, песенки, манеры, все понарошку, а тут взаправду, и ничего страшного. Тайга сейчас казалась страшнее. Я набрал воздуху и брякнул:
– Если возьмете, так я с вами.
—Ну что, Капказ, возьмем парня, что ли? — ухмыльнулся Щербатый.
—Возьмем. Почему не взять хорошего человека, — оскалил зубы кавказец. Явно он был главный в этой паре, и судя по кличке, действительно с Кавказа, там так и выговаривают – “Капказ.” Я ж говорю – земляк. Потом я не раз думал, что они меня все равно подловили бы где-нибудь – мы шли встречным курсом, можно сказать – а тут я сам им в руки упал, как груша. Но это все потом, а сейчас Щербатый велел:
—Тогда ставь бутылку. Гони монету, я смотаюсь.
—А сколько нужно? — Они оба заржали. Действительно я был редкий фраерок.
—Двадцать восемь семьдесят. Три червонца, если с закусью. – Я достал бумажник, неверной рукой отделил три бумажки, и Щербатый мигом явился с новой бутылкой и развесной килькой в масляном куске газеты.
Со второго стакана я закосел окончательно и только помню, что мне было ужасно жарко и весело, меня всего распирало и несло, я трепался неостановимо, все больше про мои прошлые походы и что настоящие мужики только в горах и тайге. Капказ только склабился по-волчьи и молчал, а Щербатый шлепал меня по спине да подначивал: “Во дает!”, “Ну турист, бля!” и прочее такое.
Потом мы долго шли глинистым мусорным берегом. Я много спотыкался и даже один раз упал, но сразу лихо вскочил, как ни в чем не бывало.
Понемногу начало темнеть, и они оставили меня в каком-то буераке. Там по дну журчал грязный ручей и тут же впадал в реку. Они приткнули меня в кустах, кинули свои мешки и велели не высовываться.