Завтрак был à gogo, как выпивка в некоторых парижских барах, про которые тайком рассказывал дед, когда я уж явно повзрослел. Что называется, от пуза. Рыбка прокоптилась до сказочно нежного состояния, и приправа у меня была отменная – черемша и волчий аппетит. Я опять наглотался, как питон, испил чайку, завалился на свое ложе, закинул руки за голову и наконец, глядя на кусок далекого синеватого неба, по которому изредка скоренько шмыгали мелкие облака, отпустил вожжи и позволил себе думать без границ. Было то самое утро, которое вечера мудренее, и надо было решать, что делать и как быть. Вот я и поднял барьер, перестал давить воспоминания – и лучше б я этого не делал. Навалилось такое, что не приведи Господь. Прямо приступ какой-то. Точно – приступ. Delayed reaction называется. Запоздалая реакция. Когда-нибудь все равно настигла бы.
Картинки недавнего прошлого заструились перед глазами длинным, изнуряющим рядом. На полное брюхо переносить все это было легче, но все равно я заерзал, задрожал и покрылся потом. Сердце заколотилось, дышать стало тяжело, навалилась тошнота, я скулил и постанывал, когда память выносила на поверхность что-нибудь особенно мучительное: как эти гады играли моей головой в футбол на том пляжике, где потом убили лесника и разрубили его тело на куски, или как Щербатый угощал меня заостренной палкой, покрикивая, как на тягловое животное. В глазах темнело, когда я вспоминал его плевки и другие животные шутки, особенно ту выходку с поливанием меня мочой. Этого я уже не мог вынести и чуть не до крови укусил себя за руку. Вот уж действительно глупо. Как будто мало у меня где болит. Куда ни глянь, где ни пошевелись, везде боль.
В конце концов я притушил это дело. Просто заорал на себя – кончай, мол, сопли жевать, мазохистские слезы по роже размазывать. Нам всем надо сосредоточиться, рационально построить стратегию и тактику, как вылезти из этого дерьма. Душевные мучения потом, на диване, меж пышных грудей. А сейчас гонг, и – окрыситься! Уже давно все пусто, все сгорело, И только Воля говорит: “Иди!” Иди так иди – только куда?
Конечно, мудрее всего было поступить так, как я и мечтал сделать, пока был в плену: спуститься вниз по реке – для этого можно было связать небольшой плотик; так быстрее и безопаснее, – найти людей, добраться до милиции и рассказать все, как дело было.
Две причины заставляли меня мучиться в нерешительности, два железных крюка, на которых меня подвесили за ребра. Вот я и качался на них туда-сюда, словно в каком-то темном застенке.
Первым делом я до дрожи боялся всего советского и официального. Даже общение с почтовыми работниками заставляло всего сжиматься внутри – вот-вот нахамят. Причина простая, хотя какие тут надо искать особые причины, и так все ясно. Дед и бабушка у меня из “бывших”, но из тех, кого как-то пронесло мимо ВЧК. Дед вовремя извернулся, добыл фальшивые бумаги, они рано забились в глухую глушь на окраине империи и замерли, ну чисто простые советские крестьяне. Дед возился с пчелами, бабушка учила детишек и писала портретики и пейзажики, “совсем как на фотографии,” как говорили наши милые соседи. Жили мы вполне сносно, то-есть не совсем умирали с голоду даже в самые худшие годы.
Родители мои отсутствовали, но тогда практически ни у кого не было комплекта родителей. Это было нормально, хоть временами очень грустно, аж выть хотелось. Толком я познакомился с ними уже лет десяти, в Германии после войны, куда они меня затребовали: отец прислал за мной адъютанта.
К тому времени дедушко-бабушкино воспитание уже въелось в кожу и под кожу. Мне передались не только хорошие манеры в хорошем обществе, натуральный французский, приличный английский и некое универсальное чистоплюйство, но и стойкий, неистребимый страх перед “хамской властью” во всех ее видах и проявлениях. Я, конечно, тоже мимикрировал, как мог. Со временем приучился почти естественно изъясняться крестьянским матерком, сначала на людях, а потом, по мере вымирания нематерящегося класса, все чаще и про себя. Но перед рабоче-крестьянской властью я был нуль дрожащий. Как и другие-прочие рабочие и крестьяне.
Сейчас вот я боялся до колик, что меня беспаспортного, не разобравшись, не поверив моим россказням, швырнут в каталажку к таким же уголовникам, от которых я ушел, и изнасилуют они меня, молодого и красивого, в первую же ночь. Ни за понюх табаку сделают из меня “маню” для своих педерастических утех. Максим Горький о таком не писал, но устный шорох все такое был. Я весь похолодел и скрючился, когда об этом подумал. Тогда одна дорога – в петлю.
Что еще? А очень просто – какой-нибудь сибирский лапоть в погонах решит, что я беглый политический или, того пуще, шпион. То-то ему навар будет. Прям наше родное советское кино про отвратительных диверсантов и вредителей, кои прыгают с парашютом, прячутся по лесам и с диким акцентом говорят друг другу “Хэллоу, Боп”. Ничего хитрого. Друзья мои комсомольцы всасывают этот гнойный бред с горящими глазами. Документы мои у бандюг, а без бумажки ты букашка, это – абсолютная истина, как евклидова геометрия. Я представлял себе тупую рожу какого-нибудь районного Мегрэ в здешнем медвежьем углу, мой лепет насчет невинного желания “прошвырнуться по тайге”, и мне стало дурно. Засадит в кутузку, как пить дать, засадит. И ключи потеряет.
Была и вторая причина, второй крюк – пожалуй, позанозистей. В первый раз в жизни меня, лично меня, не дедушку с бабушкой, не всю их расстрелянную родню, обидели так жестоко, до самой печенки. Растоптали, обгадили, опрыскали мочой, смешали с дерьмом – и что ж мне, бежать кому-то жаловаться?
Я уж и не помнил, когда я скулил и жаловался. В детском саду, наверно, хотя я в детский сад и не ходил вовсе. Так уж получилось, что я вырос и нежным, любящим мальчиком, и бешеным зверенышем. То одно, то другое. В горном селении я был чужак, так что с малолетства приходилось много драться, и очень жестоко. Тамошние башибузуки не знают fair play, честной игры, бьются истерично, кусаются и все норовят голову камнем проломить или ножом полоснуть. Дед меня рано стал учить русскому бою и всему, чего когда-то нахватался у японцев. Это все полезные вещи, но я как-то сразу почуял, что в драке не искусство главное, а свирепый дух. Если враг видит, что ты ни за что не сдашься и готов биться хоть до смерти, у него непременно сфинктер заиграет, и он норовит с тобой подружиться. Да еще мне повезло – можно сказать, досталось бесплатно, с генами: посреди визга, крови и пыли, в самой моей серединке всегда сохранялась холодная, почти безразличная точка, и от нее команды – ногой, локтем, головой, пригнись, коленом, в пах, кувырок, снизу по горлу. Только все без слов, молнией в голове ровно тогда, когда нужно, или за миллисекунду до того.
Потом были уличные битвы в Германии, с выкормышами гитлерюгенда, но там все больше толпа на толпу, и почему-то с нашей стороны дрались еще литовцы, какие-то DPs, перемещенные. Там мне во второй раз голову проломили. А уж вернулись в Союз, не бить меня было совершенно невозможно: болтал на всяких языках, писал и читал на вечерах аполитичную лирику, музицировал, отличник, девки гирляндами на шею вешались, нос вечно кверху, рот кривится в снисходительной усмешке – как же меня не метелить?
Только дудки, особо бить меня не получалось. Бойцы быстро усвоили, что со мной связываться себе дороже. Я никому не давал спуску, хотя и приходилось умываться красной юшкой по самые ушки. Герой из меня никакой – иногда я ночами не спал, потел и дрожал от страха перед какой-нибудь генеральной дракой, подмывало убежать и спрятаться. Однако в момент истины, как в бое быков, откуда ни возьмись, налетала волна холодного бешенства, и я пер рогом на врага, невзирая на численность и габариты. Дед говорил, что это во мне хевсурская кровь просыпается. Ну, насчет моей крови ему лучше знать.
Хевсурская или еще какая, но сейчас моя кровь точно кипела. Я иногда дергался и взмыкивал от ненависти, до того обжигали позор и стыдобище. Без конца мелькали картинки, и сколько я их ни давил, боль не проходила. Воображение шибко богатое. Наверно, это было как укус змеи. Если я хотел вытравить из себя этот яд, я должен был наказать этих тварей за все, что они содеяли со мной. Мерой за меру, только в кубе.
Про себя я, пожалуй, знал – еще до того, как отпустил вожжи, чтобы принять решение – что все мои колебания и рассуждения – это так, гарнир для пущей важности. Все решено подспудно. Убежать я мог только, если я там, внутри, сломался, но я посмотрел и увидел – нет, не сломался, а очень даже наоборот. Значит, пойду преследовать этих скотов – для чего? Чтобы ударить рогатиной из-за куста, как мне недавно мерещилось? Нет, в ясном свете дня было понятно, что это вздор, что я так не смогу, и все. Физиологически, что ли. Но и просто умыться и слинять не в моих силах, это определенно.
Опять вспомнилась бабушка, как она мне все растолковала про “мне отмщение, и аз воздам,” еще когда проходили “Анну Каренину”. Дура-училка ничего вразумительного про эпиграф сказать не могла, мекала какую-то несуразицу, да и откуда ей чего знать, библию ж не читала. Эт ведь не приведи Господь, библию в те годы читать или объяснять; можно было и на лесоповал всеми костьми загреметь. А бабуля показала мне это место из послания к римлянам апостола Павла, там, где про отмщение: “Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию”.
Так вот, меня это решительно не устраивало. Накакали на голову мне, а разбираться с этим будет боженька, с которым я лично, прямо скажем, незнаком. И когда это все будет, после дождичка в четверг? А я тем временем мучайся, ходи с этой сранью в голове, так, что ли? Кто хочет, пусть играет в эти игры. Без меня. Как говорили ребята в альплагере, мне оно не климатит.
Допустим, рогатиной в печень у меня не получится, разве что в порядке самозащиты, хотя какой дурак решит защищаться от пистолета и карабина рогатиной. Но ведь необязательно бить из-за куста копьем. Стоит мне стащить у этих ублюдков мешок с провизией, и они подохнут в тайге с голоду, а я уж им помогу, чем смогу, от души. Таежники из них, как из дерьма пуля, это я знал твердо. Да мало ли что еще можно придумать. Можно камень с горы на них спустить, или еще что. Нужно только идти за ними мстительной тенью, а представится какой случай – не упустить его.
Упущу либо струшу – и по гроб жизни не смогу смотреть в глаза ни отцу, ни деду. У нас ведь в роду все воины, до седьмого колена и глубже. Про всех легенды, а про слизняков легенд не складывают. И не мне быть первому, даже если придется обкакаться от ужаса.
Только – Боже, дай мне силы. И еще, Боже, подкинь везенья. Как оно мне все пригодится.
У бандюг, конечно, крупное преимущество передо мной: они могут убить не глядя. Им это так же легко, как раздавить червяка или отрубить голову курице. Какой черт “легко” – им это в охотку, они сделают это с наслаждением, с упоением даже. Убийство для них – самый смачный момент жизни. Убил – значит, король, и тебе от других урок уваженье, а среди фраеров – дрожь. А про себя я вовсе не был уверен, смогу я вообще убить человеческое или квази-человеческое существо или нет. Даже под страхом смерти, даже защищая свою жизнь, даже если вопрос стоит так – или ты убъешь, или тебя убъют. Я просто не знал, смогу или нет.
А ведь похоже, придется прояснить это дело.