И еще два дня я брел параллельно с этой сволотой, а на третий я их потерял. Но по порядку.
Вид местности в эти дни стал заметно меняться, подъемы стали длиннее, а спуски короче и круче. Водораздельный хребет маячил уже близко, казалось, рукой подать, но я знал, что туда еще топать и топать. В горах расстояния совсем не те, что на равнине, и поначалу постоянно обманываешься. Тайга чуть поредела. У реки, правда, была все та же чащоба стеной, но на хребтах все чаще попадались каменистые проплешины, и здесь хорошо было устраивать под каменными навесами ночлеги.
С охотой начало потихоньку налаживаться. Я много стрелял из лука – в гнилые деревья или в выворотни, сберегая стрелы. Оружие очень быстро стало привычным, словно всю жизнь с ним охотился, и на второй день рано утром я подстрелил на галечнике глухаря. Раньше мне приходилось только читать про эту охоту – как глухари собираются у реки глотать гальку, которой они перетирают хвою в мускулистом желудке. Я весь затрясся, когда увидел одно из этих огромных, каких-то доисторических существ в дюжине шагов от себя: почему-то обычно невероятно сторожкие птицы немного дуреют, склевывая гальку, и подпускают совсем близко. Стрела пробила это чудище насквозь, и все равно мне пришлось побегать за ним в истерике по берегу, отсекая его от леса, прежде чем я сообразил остановиться и добить его вторым выстрелом.
Я утащил свою бесценную добычу в лес и долго еще дрожал. Хорош бы я был, если б в этот момент на другом берегу появились бандиты. Скорее всего они в этот ранний час дрыхли, но ведь чем черт не шутит. Осторожнее надо бы. Предусмотрительнее. Я как-то охотился с одним чудаком-егерем, и он все повторял мудрую поговорку: монах на всякий случай член в штанах носил.
Мясо глухаря оказалось грубоватым, даже волокнистым; поев его, целый день приходилось ковырять в зубах. Но что мне такие мелочи, когда аппетит разыгрывался все неудержимее – горы есть горы. Казалось, я смог бы съесть этого гиганта в один присест, как таежный Гаргантюа или Пантагрюэль. Никогда не помню, кто из них больше ел.
В тот вечер я впервые увидел здесь луну, не прикрытую ни тучами, ни сплошным покровом леса. Огромная, мохнатая, она карабкалась все выше над увалами и, казалось, при этом уменьшалась, но светила все ярче и ярче, и тайга притихла под этим магическим, словно искусственным светом. Забившись под скалу, согретый огнем костра, я не мог оторвать от нее глаз – и почему-то именно сейчас в первый раз на меня накатила сумасшедшая тоска по дому. То ли полная луна виновата, то ли полный желудок, не знаю, но скорее все же луна. Она была такая же, как в нашей степи или в горах, с теми же отметинами на физиономии и с той же способностью бередить душу.
Понимаете, я сидел там у костерка, задрав голову и пялясь на эту лунищу, и вдруг до меня дошло, прямо до печени проняло, что это мое геройство с мальчишеским побегом в тайгу касается не меня одного, а других людей тоже. Доведись мне сгинуть без следа где-нибудь под кустиком в этих немеряных просторах, как те двое несчастных, кости которых я присыпал недавно землей, и это коснется не только меня – меня это вовсе не коснется, потому как мне-то уже будет без разницы – а вот кто действительно поседеет от горя, так это отец с матерью. И будет лежать у них это горе на душе до конца дней как горюч-камень.
Додумавшись до этого, я аж скорчился от муки, от стыда за свою дурость и эгоизм и еще от беспомощности, потому как что я мог поделать? Судьба и собственная глупость толкала, толкала меня под зад, и вот вытолкнула на этот хребет, под эту скалу. И завтра будет то же самое, потому что не мог я выпрыгнуть из своей шкуры и делать что-то такое, что делал бы не я, а кто-то мнеподобный. Может, геройства мои хороши для самоутверждения, только и гордиться тут нечем. Какая к дьяволу гордость, если можно вот так до смерти ранить самых родных мне людей, за которых я вроде бы в огонь и в воду, а получалось, что это они в огонь и в воду, а я занимаюсь сущим непотребством.
Все это было слишком тяжело и нестерпимо для моих молочно-восковой спелости мозгов, насквозь пропитанных литературой. То была хорошая литература, но все ж таки литература, а здесь вот такая живая жизнь, что аж больно, хоть на луну вой. Я б и завыл, если б от этого был хоть какой-то прок.
Чтобы уйти от этой муки, я принялся прилаживать при свете костра найденную недавно бандитскую “пику” к своей рогатине. Сначала отчистил и отточил металлический прут на камне до его первоначальной остроты и блеска, потом вырезал в навершии рогатины желобок, вставил туда прут и крепко-накрепко примотал волокнами, добытыми из все той же веревки, которой мне вязали руки. Попробовал покачать новый наконечник рукой. Вроде держится мертво.
Теперь хоть самую чуточку, но спокойнее. Рогатина стала больше похожа на настоящую, и если придется встретиться на узкой дорожке с медведем, посмотрим, какой из меня рогатчик – так, кажется, называли медвежатников, которые ходили на зверя с одной рогатиной и засапожным ножом. Царь Алексей Михайлович, и тот, говорят, этим делом баловался. Мне как-то отец рассказывал, а я слушал как сказку. Лучше сказки.
Нет, сегодня никак не уйти от мыслей про отца с матерью. Передо мной вдруг возникли из тьмы их лица, убитые горем – посеревшее лицо отца, залитое тихими, непросыхающими слезами лицо мамы. Я застонал и стукнул себя кулаком по челюсти. Голова закружилась, но легче не стало. Было яснее ясного: если я хороший сын, я обязан завтра же с утра соорудить плотик и сплавиться по реке, добраться до людей, и не надо даже обращаться в милицию. Черт с ними, с этими козлами, они сами тут подохнут в тайге, от голода, болезни и холода, медведь их задерет, падающее дерево привалит, а нет, так люди изловят, они стольким уже насолили. Нет у меня ни денег, ни документов – ну и пусть, всегда можно на жалость ударить: отстал, мол, от группы туристов или геологов, заблудился в тайге, с кем не бывает. Такое тут, наверно, сплошь и рядом, стандартный вариант.
Да можно и никому ничего не объяснять, а выбираться от села попутками к железной дороге, а там товарняками. Катить, правда, через всю страну, но ничего, прорвемся, не впервой. С гор мы всегда спускались к Черному морю, через неделю-другую денег уже нуль, и мы возвращались домой, путешествуя на тормозных площадках. Голода я не боялся; голодать противно, но не страшно. Два года назад я проделал над собой индейский обряд инициации, забрался в горы и две недели провел в одиночестве, терпя голод, холод и боль. И ничего, выжил, только бочку воды из ручья, наверно, выпил, да вслух стал болтать от одиночества. За две недели как-нибудь доберусь домой – если милиция не заграбастает, конечно. А заграбастает, так там тоже, наверно, люди. Хотя теперь мне всюду мерещилось зверье.
Я строил себе эти планы и рисовал картины, и в это же время на каком-то другом этаже сознания я знал тверже твердого, что ничего такого сделать не смогу, как не смогу, скажем, забраться на вершину кедра и броситься вниз, раскинув руки.
Я дико, до пота, до поноса боялся смерти – наверно, по молодости, с тех пор многое изменилось; но страх показать себя трусом был, видно, сильнее. Если из самых лучших побуждений – жалости к отцу-матери или еще чего-нибудь такого – я кинусь вон из тайги, не сделав того, что должен сделать, я никогда не смогу отмыть это невидимое людям клеймо. Расскажи я про все про это деду, он, наверно, выдаст какую-нибудь сентенцию про благоразумие как лучшую часть доблести; так и скажет – discretion is the better part of valour, или еще что-нибудь. Но я-то знал, как он сам поступил бы. Мне приходилось хлестать его веником в парной, и я как-то насчитал двадцать два шрама на его старом, но еще крепком худощавом теле. Одним благоразумием таких украшений не наживешь.
По цепочке я вспомнил других наших родственников. Редко кого я знал вживе, все больше по рассказам, фотографиям и бабушкиным портретам. Их было много, целые альбомы, и у них были другие, прекрасные лица. Вокруг многих – невидимая траурная рамка, а еще больше пропавших в лагерях, и никто не знал, живы ли, нет. И я подумал тогда, что вряд ли. Людей с такими лицами щербатые будут рвать, как волки благородных оленей. Я почувствовал, как внутри задрожел обнаженный нерв. Ладно. И за них эти сволочи мне заплатят.
А рядом с этим все терзала душу жалость к папе с мамой, и никак от нее не избавиться. Чтобы как-то заткнуть ей глотку, я пламенно пообещал кому-то там наверху, что буду впредь осторожен, как змей, как целый змеиный выводок. Я старался не слышать, как кто-то на том, другом этаже опять криво ухмыльнулся: ты думаешь, много от тебя зависит.
Тут ведь кому как повезет – вот и весь закон-тайга.