Потом я долго бежал – задыхаясь, на износ – пока не вернулся к тому месту, где переправлялся утром и где остался мой плотик. Без него нечего было и думать с таким грузом достичь того берега вплавь. Я скинул рюкзак и немного постоял на коленях, приходя в себя. Пришлось часто отплевываться тягучей слюной – во рту болели какие-то железы. Раньше у меня такое бывало, когда я выкладывался целиком на дистанции восемьсот метров; дурацкая дистанция, лошадиная какая-то, бежать ее надо как короткую, со всей напругой, а на самом деле она длинная, и я пару раз падал на финише…
Я зло тряхнул головой. Мне только воспоминаний о спортивных подвигах сейчас не хватало для полноты счастья. Аккуратно уложил весь свой скарб на бревнышки, отбуксировал их немного вверх по реке и поплыл. Где-то на середине реки мне вдруг пришло в голову, что тело Щербатого в любой момент может всплыть рядом со мной или даже подо мной, и я сильнее замолотил ногами, хоть и поносил себя последними словами – и на фиг мне еще иррациональные страхи, когда вполне рациональных полные подгузники. Ну всплывет, ну и что, дам пяткой по морде и поплыли дальше, он вниз, я поперек. Ничего такого не случилось, и я без приключений перебрался на “свой” берег.
Тут я немного отдышался, отдохнул, пожевал свежекопченого балыка и не слишком спеша пошел вверх по реке, надеясь к вечеру добраться примерно до того места, откуда гражданин бандит Щербатый, еще утром такой живой и страшный, отправился в обратное плаванье.
Я брел и дивился – до чего же эти несколько дней (сколько? девять? десять?) выдубили мою душу. В ней не шевельнулся ни один червячок жалости к усопшему бандюге. Я только испытывал некое тайное облегчение, что мне не пришлось убивать его в более прямом, кровавом смысле. Как ни глянь на это дело, все ж таки он сам подох; а не подох бы, я б его отдрючил до полусмерти и предал сибирской казни – раздел и привязал к дереву на ночь на съеденье комарам, там, где поболотистей. Вот то был бы настоящий закон-тайга, а ему наука. Да еще бы не совсем раздел скота – чтоб подольше помучился.
Я знал, что мне, задумчивому юноше из хорошей фамилии, старательно воспитанному на дистилляте российской и прочей культуры, должно ужасаться этих своих варварских мыслей, однако ничего похожего на ужасание не находил я в душе своей, одну лишь свирепую радость. Видно, с волками жить – волков давить. Инстинкт, наверно, подсказывал, что гуманизм – это одно, а гуманные сопли и дурость – совсем другое…
Некругло это бабушкин Христос выдумал – любить врагов. Тут и с друзьями и подругами не всегда разберешься. Любить или не любить – сердцу не прикажешь. А он вдруг – врагов. Наверно, мне враги неудачные попались. Пойди я к ним и скажи: “Я вас люблю”. А они мне: “И мы тебя тоже. Что жареного, что вареного.”
Нет, любить людей, наверно, можно, вздохнул я. По списку. Боюсь только, списочек получится больно коротенький.
***
Вот, пожалуй, то самое место – на другом берегу приметный обрывчик, с которого я скинул труп. Скал на моем берегу не было, но место для берлоги на ночь под поваленным трухлявым деревом-гигантом, висящим одним концом на деревьях поменьше, нашлось почти рядом с тропой.
Я со вздохом изнеможения опустился на мох под этим стволом и первым делом вытряхнул содержимое рюкзака. Там оказалось всего пара банок консервов – последние съестные припасы бандитов, а водку они, видно, давно всю выжрали, да и к чему она мне. Потом палатка, но без спального мешка: спальник и одежду – то, что полегче – видно, упаковал в свой сидор Капказ. Еще в рюкзаке сохранилось все мое снаряжение – веревка, аптечка, ремнабор, небольшой моток тонкой медной проволоки, чтоб мастерить силки, свечки, и, к дикой моей радости, все мои рыболовные снасти: крючки, поплавки, грузила, лески, блесны, все, все на месте. Теперь прорвемся в любой ситуации, хоть зимуй тут. И еще радость: была соль, чуть початая пачка в клеенчатом мешочке, мумуля мне когда-то сшила. Не было ни денег, ни документов, ни компаса, ни бинокля – это все, надо думать, прибрал к рукам Капказ.
Я расчистил место для своей горячо любимой, вновь обретенной палатки и поставил было ее, но сразу понял, что спать в ней не смогу: она вся провоняла запахом этих скотов. Я сам не Бог весть как благоухал – костром и копченой рыбой, но я-то хоть регулярно плавал в реке и полоскал свою одежонку, а эта падаль, она и воняла падалью. Наверно, они в последний раз мылись еще в лагере перед тем, как освободиться. Я вывернул палатку наизнанку – пусть немного выветрится, потом постираю – и приспособил ее как заслон-отражатель вместо того, что обычно лепил из корья и кольев. Сверху, как всегда, придавил тяжелыми сучьями. Я и не догадывался при этом, сколь мудро поступал.
В тот день я снова вымотался до предела, до дрожи в поджилках, но все равно заставил себя лезть на дерево, как только немного обустроился. Как почти везде, вокруг стояли высокие голые стволы среди густого подроста. Сучья на деревьях начинались метрах в восьми-десяти от земли, не меньше, но теперь мне это было не страшно – у меня была веревка. Я привязал конец веревки к топорику и метнул его через нижний сук высокой сосны. Потом, потравливая другой конец, опустил топорик до земли, отвязал его, захлестнул оба конца веревки вокруг дерева, завязал булинем и полез по сдвоенной веревке вверх, упираясь ногами в ствол. Отдышался на нижнем суку и стал карабкаться выше.
Только я залез выше других деревьев, скрывавших реку, как мне пришлось юркнуть за ствол и замереть: на том берегу, на обрывчике, с которого я скинул покойного т-ща Щербатого, стоял Капказ с карабином в руках и вниматрельно смотрел то на землю, то по сторонам. Видно, там, гда я волочил труп, остались следы, и он по ним вышел на то самое место. Смотри, смотри, много не высмотришь, прошептал я; твоего шестерку, небось, друзья мои вороны уже разделывают где-нибудь на косе или перекате. Черт, лук и стрелы остались на земле, а то б я и тебе вогнал стрелу в пузо.
Хоронясь за стволом, я торопливо принялся спускаться, соскользнул по веревке, в спешке сильно обжег ладони. Подобрал свое оружие, выбрался на берег, выглянул из-за дерева – осторожнее, чем змея в джунглях. Но Капказа уже и след простыл. Может, оно и к лучшему. Расстояние тут метров пятьдесят-шестьдесят, мог попасть, а мог и промазать. Ни к чему заранее светиться.
Я вернулся к своей берлоге и принялся за хозяйственные дела – ладить ложе, коптильню и костры, один для чая, другой для коптильни. И все время, пока обожженные руки делали привычное дело, я возбужденно думал разные мысли про то, что победа уже наполовину одержана и как теперь добить врага. Он теперь один, палатки у него нет, ночевать будет у костра. Подобраться ночью и всадить в него стрелу из темноты – пара пустяков. Или тюкнуть спящего топориком по темечку, и все дела. Можно не до смерти, можно оглушить дубинкой и казнить все той же лютой сибирской казнью – пусть помучается с мое, людоед позорный.
Однако все оказалось не так просто. Ловит волк, да ловят и волка, как говаривал дед. Я охотился за врагом, но и до моего мяса были охотники.
Я готовил тайменью тушку к тому, чтобы заново перекоптить ее – делал глубокие разрезы и втирал в них соль – когда услышал неподалеку то ли сопенье, то ли пыхтенье. Я бросил свое занятие, медленно выпрямился и впился взглядом туда, откуда шли эти странные и страшные звуки.
Особо вглядываться не пришлось: горбатая темная масса на тропе в дюжине шагов от костра слишком очевидно была солидных размеров медведем. Вытянув морду, он жадно нюхал воздух. Видно, одуряющий запах тайменьего балыка разносился далеко по округе.
Вот тут весь мой кураж испарился со свистом. Я просто обмер, перетрусил до того, что чуть не испачкал штаны. Раньше я видел медведей только в зоопарке, в цирке да в кино, а тут всамделишный зверюга подбирался к моей стоянке, и Бог весть, что у него на уме.
На счастье, дикий страх не отключил у меня бойцовских инстинктов. Я схватил из костра горящую головню, шагнул к темнеющей туше и грозно заорал: “А ну мотай отсюда!” и еще разные слова, про которые я и не знал, что я их знал, потом несколько раз крутанул головней в воздухе, вычерчивая огненные круги, и с силой швырнул ее, целясь медведю прямо в рожу. Зверь тяжело, со страшным треском ломанул с тропы сквозь кусты, а я на ватных ножках, пятясь, вернулся в свое логово.
Долго стоял на коленях, весь дрожа, всматривался в темень и ругал себя самыми мерзкими словами – ну каков олух, кинулся на зверя с одной головней, забыл и про топорик, и про рогатину, и про все на свете. Да тут маму родную забудешь. Потом я заставил себя заняться нужными делами, но еще долго взвивался от каждого шевеления или шороха и хватался за рогатину, до рези вглядываясь во враждебные тени. Пояс с кривым бебутом я решил не снимать и на ночь – авось удастся достать лезвием до медвежьего сердца, прежде чем он меня согнет в дугу или скальпирует. Бр-р-р.
Когда ко мне вернулась способность связно мыслить, я возблагодарил мудрый инстинкт, который подсказывал мне устраивать ночевки в укромных местах. Здесь с одной стороны меня прикрывал выворотень, с другой – ветки лежащей ели и прочего бурелома; за спиной – заслон-отражатель, придавленный массивными сучьями, спереди – костер. В такой крепости можно надеяться отсидеться ночью. Вот только вдруг медведь какой-нибудь бешеный попадется, возьмет и попрет на костер, как на буфет? Или захочет заслон разметать? Ему это раз чхнуть.
Нет, видно, дрожать мне в моей крепости, как зайцу под кустиком. Если медведь уже попробовал человечины – того же Щербатого – за здорово живешь он от меня не отвяжется. Так все охотники говорят: медведь становится людоедом с одного захода, только жаканом его и можно отвадить. Промежду глаз.
Одно утешение – Капказ в том же положении, что и я. Разве что он дурнее меня и ленивее. Вряд ли будет искать приличное убежище – приткнется где попало, заснет, и карабин ему не поможет. Вот мне бы тот карабин.
С карабином или без, охота мотаться по ночной тайге, выслеживать Капказа у меня теперь напрочь пропала. Днем еще куда ни шло, а ночью все, как у великого баснописца – мужик и охнуть не успел, как на него медведь насел. И какой я мужик. Пацан пацаном. Ишь как мохнатого черта испугался. Днем еще можно помахать рогатиной, а ночью он враз головку открутит, и вправду охнуть не успеешь, не то что вступать с ним в почестный бой. Одним когтем развалит пузо надвое. Да и рысь может с дерева скакнуть на шею. Рысей я почему-то боялся еще больше медведей. Коварная сволочь. Нет-нет, у костра оно спокойнее…
Покоя, правда, было мало. Медведь меня так переполошил, что я чуть не до утра все вздрагивал, вскакивал да оглядывался. И вообще жуткий был день. Сначала Щербатый, потом Капказ меня чуть не засек, и на закуску вот – медведь. Толком уснуть не было никакой возможности. Голова моя была не голова, а пароходный котел, и в топку угля накидали превыше всякой меры, вот-вот котелок лопнет. То медведь мельтешит перед глазами, то Щербатый скалится.
С медведем, правда, было все более или менее ясно. Здесь основное – чтоб подштанники были чистые. А то, что случилось со Щербатым – пожалуй, главное в тот день, и не только в тот день. Было о чем подумать, ой как было. Тут и про медведя забудешь.
В первый раз до меня дошла такая важная вещь, как бесполезность смерти. Щербатого не было, и я уже ничего не мог с ним поделать, ничего не мог ему сказать или доказать. Доказать, например, какая он скотина и нелюдь. Но за этим светила и бесполезность жизни такого быдла, как Щербатый и прочие. Потому что доказать ему ничего нельзя было бы не только мертвому, но и живому. Он был как бы условно живой. У него просто не было внутреннего органа, каким можно жалеть, раскаиваться, просить прощения. Он мог бы не слишком ловко изобразить, что жалеет, раскаивается, просит прощения, но это было бы так, уловка, хитрость, боевой прием, чтобы подловить тебя, усыпить бдительность, а потом убить, нагадить тебе в рот, пытать – все, что угодно, все, чем он живет и от чего он действительно тащится. И что с ним прикажете делать? Избить как собаку? Но это ж так, истерический выброс, а потом самому будет стыдно, противно и, не дай Господь, жалко эту тварь.
Я вспомнил, как говорил отец: “Собака понимает палку”. Конечно, насчет собак он ошибался. У нас была той-терьерка, так она не только раскаивалась, если плохо себя вела – она могла это выразить: когда ей за что-то выговаривали и ей было совестно, она наклоняла головку к полу и прикрывала крохотной лапкой глаза. Чем доводила народ до слез умиления. Но вообще-то отец не собак имел в виду. А что именно он имел в виду, я только сейчас чуть-чуть начал понимать. Зверя надо держать в рамочках – палкой, плеткой, чем придется; главное – держать в рамочках и не разводить нюни. А то ты к нему как к человеку, душа нараспашку, варежку раззявил со всей твоей христианской любовью и интеллигентской обходительностию, а он тебя хвать за нежное место, и далее имеем то, что имеем…
Сопляк я был, конечно, Кандид недоделанный. Думал – все зло в щербатых, и если их сплавить по реке или запереть в лагерях, все будет хорошо. А сколько потом встречал таких, обоего пола, а иногда на тех, что слабого, хе-хе, пола и женился. Вроде бы цивилизованное двуногое, а поскрести, ну зверь и уркаган, только их способы гадить тебе на голову и размазывать более изощренные. В серой зоне меж человеком и зверем.
Да взять хоть и себя. Чехову хорошо было выдавливать из себя раба. Там счет на капли идет. А попробуй выдавить из себя зверя. Он тебе так выдавит – давилка отвалится.
Rien n’est parfait, soupira le renard. Нет в мире совершенства, вздохнул лис. Да уж какое к лешему совершенство – тут бы хоть приличия минимальные соблюсти и до финальной березки не сильно грязненьким добрести…