Не могу сказать, как долго я был в таком состоянии. Суток двое, наверно. Я не ел, не пил, мочился под себя, был снова избит, только я ничего этого не чувствовал. На ночь меня сажали спиной к стволу дерева и связывали заведенные за ствол руки так, что трещали плечевые суставы. Лицо, шея и руки у меня были все изъедены комарами, но и этого я почти не чувствовал.
На второй или на третий день, не могу сказать точно, лодка уперлась носом в порог или шиверу; преодолеть препятствие маломощный мотор уже не мог. А может, что-то в нем поломалось или бензин кончился, не знаю, ничего не знаю, могу только строить догадки. Дальше надо было двигаться пешком, и у них, как я понимаю, был простой выбор: либо заставить меня идти и тащить их груз, либо прирезать меня и тащить все самим.
Капказ нашел выход. Он приволок меня к реке, опрокинул на землю и окунул мою голову в воду. Я захлебнулся, закашлялся, начал вырываться; он поднял мою голову над водой за волосы, дал отдышаться, откашляться, потом снова, ругаясь по-своему, окунул меня. На этот раз я барахтался уже сознательно. Животный инстинкт жизни пересилил ступор.
Капказ в последний раз назидательно пнул меня под ребра.
—Вставай. Будэшь идти?
В ответ я только горько, тихо заплакал.
Когда из лодки все было выгружено на берег, они сильно толкнули ее к середине реки. Расчет был, наверно, на то, что дощаник вынесет в большую реку, прибьет где-нибудь к берегу и собъет с толку преследователей. Если они были, эти преследователи.
Потом они вытряхнули содержимое моего рюкзака и поделили между собой спальник, палатку, толстый свитер, тренировочный костюм и прочее из одежонки и легкого снаряжения. Мне досталось тащить рюкзак, набитый под завязку консервами, мешочками с крупами, хлебом, водкой – всего килограмм сорок, не меньше. Значит, я им нужен как шерп, мельком подумалось мне. И еще как запас мяса на случай, если продукты кончатся, добавил кто-то в темном углу. Среди жутких историй про уголовников, которых я наслушался в пути, была и такая: когда группа бежит из лагерей, они берут с собой кого-нибудь помоложе и пожирнее себе на прокорм. Когда запас еды кончается, его убивают и им питаются. Снова, в который раз, холодная черная жаба шевельнулась где-то у солнечного сплетения, но как-то слабо – я слишком одеревянел. Жаба так жаба.
Наверно, это было хорошо, потому как ни времени, ни сил на страхи и мысли не ставалось. По дороге или хорошей тропе я бы еще смог нести этот груз, но тут была тайга, и до меня в первый раз дошло, что это такое. До того я знал только леса Европы, Средней России и Кавказа, чистенькие, светлые, прореженные. А здесь была глухая чащоба, завалы гниющего бурелома, путаница сплошного, без просвета, подроста и сучьев. Под ногами болото либо скользкие, замшелые камни. Только иногда ноги нащупывали медвежью или лосиную тропу, но она всякий раз упиралась либо в реку, либо уводила вглубь тайги, и Капказ, двигавшийся впереди, начинал проламываться напрямик сквозь чащу. Ровных участков почти не было. Все время путь шел либо в гору, либо вниз, в падь, по дну которой шумел ручей либо речка. В таких местах было особенно трудно – заросли гуще, почва болотистей. Иногда я просто повисал на ветках, не в силах стронуться ни вперед, ни назад, ни в сторону. Я даже упасть не смог бы в этой гущине.
Щербатый двигался сзади и время от времени бил или подкалывал меня заостренной палкой, норовя попасть в промежность и сипя: “Шевелись, падла!” Но я уже плохо реагировал на эту добавочную муку. После нескольких дней голода, растерзанный, я словно плыл толчками в коконе боли и тошноты, сердце молотило нещадно, перед глазами все текло, мелькали оранжевые круги, а в гудящей голове крутилась одна дедова присказка: “Кто в тайге не бывал, тот Богу не маливался.”
Но это все вздор, зло не в тайге. Зло в этих двоих, страшное, последнее зло. Вот-вот я упаду, и мне перережут глотку, как тому леснику, а потом – как это он сказал? Расчлененка? И я буду уже не я, а бессмысленные, скользкие куски в реке – рука, нога, голова, часть торса, кишки… А потом – ворон, и росомаха, и прочее зверье, и что от меня останется? Одни обглоданные, разбросанные по тайге кости, и где-то мамины слезы. Я пугал себя этими картинками, но уже становилось нестрашно, подкатывало равнодушие и, похоже, давешний ступор.
Переходя еще один ручей, я поскользнулся на камне, упал лицом в воду и, придавленный рюкзаком, не мог подняться, сколько Шербатый ни трудился надо мной своей палкой-ширялкой. Наконец он бросил это занятие, присел под дерево, Капказ тоже. Я слышал, как Щербатый проговорил сквозь кашель:
—Может, дать сучонку пожрать?
—Дай,— безразлично буркнул Капказ.
Щербатому явно не улыбалось тащить трехпудовый рюкзак. Видно, в этой паре он был то, что уголовники называют “шестерка.” Капказ – “авторитет”, “бугор”, а шестерка при нем – прислуга за все, и с моей смертью Капказ и не подумает разделить с ним неподъемную тяжесть рюкзака. То-то эта щербатая сволочь забеспокоилась.
Он стащил с меня мешок, выволок за шиворот из ручья, потом достал и вскрыл ножом банку тушенки, сунул мне в руки: “Жри, бля.” Я тупо посмотрел на месиво в банке, потом перевел взгляд на Щербатого: “Как?” Я не мог сообразить, как я должен есть без ножа и вилки. Щербатый ничего этого не понял, только сунул мне под нос финку и засипел: “Жри, бля, убью!”
Я осторожно взял двумя пальцами кусок тушенки, не чувствуя вкуса, пожевал, проглотил, но меня тут же вырвало, а эти двое загоготали. Я их снова ужасно потешил. Блюющий клоун, вот кто я был. Тело мое, покрытое горячим потом, сотрясали спазмы, я тяжело, через силу дышал, и все равно каким-то уголком сознания я не мог не подивиться чувству юмора этих скотов. “Нелюди,” пришло на ум русское слово, значения которого я, наверно, до тех пор не совсем понимал.
Я поставил банку на мох, подполз на коленях к ручью, напился чистой, холодной воды, сполоснул разбитое, изъеденное комарами лицо. Вернулся на место, отломил веточку, наколол на нее еще один жилистый кусок тушенки и принялся тщательно его жевать. Удивительно, но именно тогда шевельнулось во мне то ли фамильное, вековое упрямство, то ли глухая ненависть, то ли желание выжить наперекор этим выродкам на двух ногах. Размозженный, обреченный вскорости стать мясом для этих упырей, я ел подобием вилки, как подобало воспитанному юноше. Назло своим мучителям.