Мятежный дух креп во мне всю вторую половину дня. Он держал меня, и я тащил ломающий спину груз и не падал. Я сдвинул рюкзак так, что тяжесть приходилась ровно на крестец. (Тогда была такая манера таскать рюкзаки, сейчас все по-другому: рюкзаки другие.) Тело само вспоминало выработанную в горах привычку отдыхать на ходу, расслабляя мышцы одной ноги, пока тяжесть приходится на другую, размеренно дышать и тратить на каждое движение ровно столько сил, сколько нужно, ни полграмма больше. И все равно к вечеру я вымотался так, что еле шевелил руками-ногами. Мое везенье, что урки, хоть и шли налегке, чувствовали себя не лучше, задыхались и кашляли. Оба, похоже, подхватили где-то тюремный туберкулез. Небось, и меня наградят, хотя о том ли мне сейчас суетиться.
Мало-помалу некто в моем забитом болью мозгу, кого я когда-то давно прозвал Сторожем, стал отмечать, что эти двое – такие же таежники, как я китайский богдыхан. Полные нули. Они еле проталкивались сквозь тайгу, спотыкаясь, с шумом, треском и матом, распугивая все живое на сотни метров вокруг. Они боялись потерять реку и следовали всем ее извивам – а ведь местами можно было бы спрямить путь и вообще идти подальше от воды, там, где не так болотисто, меньше хвойный подрост и даже встречаются безлесные проплешины.
И на привал они стали по-дурацки, в сыром комарином месте. Просто Капказ остановился там, где обессилел, и там и заночевали. Он вытащил палатку, расстелил ее на земле, повалился на нее, потом кинул мне мой топорик.
—Руби дрова, делай костер. Харч, паси этот билять.
Превозмогая боль и мертвецкую усталость, я принялся делать то, что всегда так любил делать и из-за чего был в горах вечный костровой, он же кострат: свалил сухостоину, вырубил из осины рогульки и поперечину, вбил рогульки в податливую почву, выгреб углубление для костра, уложил под низ бересты, сверху насыпал кучку “паутинки” – тонких, сухих еловых веточек. Потом построил над этим “колодец” дровишек. Взял котелки, набрал воды, повесил на поперечину. Я глянул на Щербатого: “Спички нужно”.
Он кинул мне коробок. Я с одной спички запалил костер, коробок механически сунул в нагрудный карман. Бандиты придвинулись к огню: тут не так жгли комары. То один, то другой выковыривал из волос вшей и кидал в огонь. Меня опять потянуло на рвоту, но обошлось.
Скоро поспело варево – макароны все с той же тушенкой. Они выпили водки и принялись жадно, обжигаясь, хлебать, свиньи супоросные. После них досталось и мне. Щербатый протянул мне остатки на дне трехлитрового котелка, я хотел взять, но он отдернул руку, смачно плюнул в суп, и они опять захохотали. Но я все равно взял. Тот комок, что давеча начал густеть во мне, становился все тверже, и там, в глубине, уже шевелились какие-то слова: “Ладно, гады, издевайтесь, как хотите, я все равно выживу, назло вам, шелудивым шакалам, а там увидим…” Что увидим, я бы не смог сказать, но нутром знал твердо: эти сволочи еще пожалеют, что связались со мной. Они ж не с одним со мной связались, за мной поколения бойцов, воителей из нашего рода, целая картинная галерея, а кто они? Вши тифозные, в огне трещащие, не больше. Ладно, сейчас их время, лишь бы они меня не убили, а там посмотрим… Зажму меж ногтей, только жидкое дерьмо брызнет.
Они заставили меня поставить им палатку, и я мельком подумал, что они и этого не смогли бы сделать толком. Потом, как и в прошлые дни, Щербатый посадил меня спиной к дереву и связал руки за стволом. Тут Капказ, сытый и хмельной, решил, наверно, что Щербатый не один такой умник. Он сам может придумать, как надо мной поиздеваться, и его издевки похлеще. Он сунул мне в рот ствол пистолета, взвел курок и прошипел: “Тебе конец, билять!” Потом спустил курок. Боек сухо щелкнул, в стволе не было патрона, но все равно меня подкинул пароксизм страха – щелчок показался оглушительным. Капказ довольно зареготал: “Обосрался, билять!” Щербатый подхалим прямо катался по земле от остроумия своего бугра. Все еще дрожа от ужаса, я и это занес в маленькую черную книжечку. Припомнится вам это, дай срок.
Пожалуй, то была самая жуткая ночь за все это время. Я был в полном сознании, к боли комариных укусов привыкнуть было невозможно, и так же невозможно было от них избавиться. Я вспомнил где-то читанное: так в Сибири мужики казнили провинившихся, особенно блудливых жен. Привязывали голого человека к дереву в тайге, и к утру он был готов, высосан досуха. Или сходил с ума. Даже одетый, я терпел муку смертную. От нестерпимой боли и зуда хотелось разбить себе затылок о ствол дерева, но все тот же твердеющий комок в душе давил эти мысли. Я вспомнил, что можно вроде бы умерить боль от укусов, если не пытаться сдуть или стереть комаров, но это оказалось чистым враньем. Боль не утихала, даже когда я сидел совершенно неподвижно и старался не дышать. Я кое-как подтянул колени, вытер об них лицо. Оно сразу покрылось кровавым месивом, а боль только усилилась.
Наконец пала обильная роса, комары почти исчезли, и пришло какое-то облегчение. Тут же стал прохватывать озноб, но все равно я стал забываться, и мне привиделась моя любимая бабушка, мать отца, стройная в свои семьдесят, словно смолянка. В полузабытьи я подумал, что вот бабушка умеет одним взглядом или словом поставить на место любое хамье, а меня хамы одолели, и некому поплакаться, что я потерял лицо, но ведь плакаться – это и есть терять лицо… Я понял, что начал путаться, но одно знал наверняка: я должен буду счистить с себя эту паршу или умереть, хотя умирать так не хотелось, умирать было так страшно, очень близко и очень страшно.
Плевать на смерть. Надо выжить. Вы-жить… вы-жить… вы-жить…