Кончилось все же тем, что я совсем сомлел и свалился в какое-то кошмарное сновидение, которое, слава Богу, не смог вспомнить. Помню только, что там кто-то трещал по-французски и никак не мог договорить фразу до конца, а все повторял “donc… donc…” Еще не проснувшись толком, я сообразил, что это не во сне, что это наяву кричит давешний ворон, и посмотрел на него с тоской – уж не по мои ли кишки он прилетел. Хотя почему кишки, они ведь глаза первым делом выклевывают. Наверно, росомаха, волки, или еще кто-нибудь отобрали у него добычу, и теперь он снова кружит в ожидании поживы, стервятник богомерзкий…
Несколько часов я все же, наверно, поспал, благо мучители мои сами отсыпались долго. Солнце уже давно пробивало тонкими лучами таежный полог, а они только-только зашевелились, зачесались и выставили на свет Божий свои срамные хари.
В то утро мне удалось хорошо поесть. Ces deux nigauds, эти болваны, они открывали больше жестянок, чем могли сожрать зараз, и мне досталось порядком. Щербатый развлекался тем, что выбивал у меня банки из рук. Капказа это тоже поначалу потешало, но потом он передумал:
—Э-э, пускай жрет. Он еще наше золото тащить будет. Много золота.
Золото? Какое золото? Которое роют в горах? Кто роет? Только не эти двое. Мне было вполне уж ясно, что никакие они не старатели. У них даже инструментов никаких нет. Их инструменты – финки и большой черный пистолет, а теперь еще карабин. Они – убийцы, грабители, расчленители, и если там кто-то где-то моет золото, эти шакалы могут только перебить старателей и завладеть добытым.
Все утро, надрываясь, как ишак, под непомерной ношей, я перебирал варианты, но ничего умнее не приходило в голову. До того я думал, что они всего лишь уходят от погони. Даже не думал, просто видел: они уходят в тайгу, удирают из мест, где их наверняка уже ищут за грабеж и убийство, и возможно, не одно. Но они шли именно вверх по реке, а река стекает с Водораздельного, и там, на хребте, вполне может мыть золото какая-нибудь подпольная артель, про которую бандиты как-то прознали. А может, они уже там и были. Не зря они так уверенно следуют руслу реки.
Секундочку. Откуда у меня в голове эти фразы – про то, что надо нажимать, а то “те уйдут с ручья, и тогда …дец, даром корячились…” Это, наверно, когда я в беспамятстве был, а подкорка все записывала, как самописец. Там было еще что-то менее внятное, какая-то тень воспоминания, но почему-то от нее шла уверенность, что догадывался я правильно. А это значит, что впереди снова кровь, трупы и, может быть, этот последний ужас – расчлененка.
Усталость оставляла мало сил для переживаний, и все равно в животе у меня похолодело. Я давно уже не верил в Бога, я был истый вольтерьянец и рационалист, но тут губы сами неслышно зашептали: “Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя…” и так до конца, и еще раз, а потом несчетно раз “Господи, спаси и помилуй”, “Господи, спаси и помилуй…” Но потом я прекратил это; стало немного стыдно. Я сам всегда язвил над теми, кто кидался к Богу, когда припрет; и вот на тебе.
Во второй раз сегодня я вспомнил бабушку, ma bonne maman Julie, она же баба Уля, бабуля. В детстве я долго не мог сообразить, почему “бабуля” нужно писать в два слова, хоть и был умный мальчик, не то что mon cousin le шалопай, который никогда не забивал себе голову такими вещами. Бабуля была строга, как фельдфебель, школила нас так, что с самого раннего детства нам легче было говорить по-французски, за что и бывали нещадно биты соседской ребятней, и тогда она нас жалела от всей полноты своего безразмерного сердца. От нее у меня в голове и молитвы, и чувство долга, и все-все-все хорошее. Только с чувством собственного достоинства у нас сейчас ах как плохо, так плохо, хоть плачь.
Тут я почувствовал, что лицо мое и вправду все мокро от слез, но то были сладкие слезы, хотя какая сладость может быть в моем положении. Я весь истекал потом, сердце барабанило, ныла каждая жилочка, и еще оводы жалили немилосердно. Это была совершенно особая мука. Я уже знал по опыту, что с оводом можно справиться только одним способом – дать ему сесть и прихлопнуть, как только он начнет впиваться. Иначе он не отстанет от тебя, пока не насосется. Но воевать еще и с ними было за пределом моих сил. Сил никаких не было, ноги сами передвигались, как у зомби, а из всего мозга оставалось, наверно, несколько нейронов, которые этим заведовали. Все остальное онемело. Когда я почувствовал, что вот-вот ноги подкосятся и я рухну, Капказ остановился.
Подобие тропы, по которой мы двигались, уперлось в неширокий, но глубокий приток. “Стой здесь”, рыкнул Капказ, а сам пошел вниз по течению, потом вверх. Пока он так метался, я привалился к дереву, не снимая рюкзака, и замер как йог в асане смерти, расслабив все мышцы, какие только мог.
—Переправы нет. Снесло на х.., — сказал Капказ по возвращении.
Щербатый, сидевший без сил под сосной, только выругался. Скорее всего переправой было просто дерево, упавшее поперек потока, а потом его снесло ливневым наводнением. Ливни здесь сумасшедшие, горы все-таки, но какое мне до всего до этого дело…
Отдыхали минут пятнадцать, и наверно эти минуты меня спасли. Молодое тело восстанавливалось на удивление быстро. Вот только что казалось – до смерти рукой подать, а вот я уже тащу свой рюкзак на следующую Голгофу, и я знаю – буду тащить столько, сколько понадобится, чтобы эти твари первыми выбились из сил.
Мы пошли вверх по ручью и примерно через час набрели на место, где приток разливался широко и его можно было перейти вброд. Сначала на мне уселся верхом Капказ, и я, погружаясь иногда по пояс, перетащил его на другой берег. Потом рюкзак. Потом Щербатого. Этот гад держал финку наготове и, гогоча и матерясь, покалывал меня в грудь – она у меня до сих пор вся в тонких шрамах. Я часто оступался на скользких камнях, и мне страх как хотелось упасть так, чтобы мучитель мой трахнулся головой об валун, но то были досужие картинки. Капказ тут же пристрелил бы меня, как непокорного пса.
После переправы бока мои ходили ходуном, словно у лошади после скачки, и я весь дрожал – вода там и в июле ледяная. Но я уже был выше таких мелочей. Чего бояться, если по лесному делу эти урки – просто жидкое, теплое дерьмо по сравнению со мной, никогда в тайге не бывшим. На их месте я бы связал в устье притока небольшой плотик, погрузил на него рюкзак и одежду, спокойно переплыл на другой берег и сэкономил чуть ли не целый день ходьбы. А эти бандюги явно не умели плавать и вообще боялись воды. Да и где им было учиться, по тюрьмам да лагерям, что ли?
Тут меня что-то словно толкнуло, и я даже споткнулся. Они не умеют плавать – и что это значит? А то значит, что стоит мне как-нибудь ускользнуть от них, переплыть реку – плаваю я как пробка, — и конец, они меня никогда уже не достанут. Я смогу добраться до людей и рассказать им все-все. Может быть, мне даже поверят и снарядят погоню. Я пригнул голову, прикрыл глаза. Не дай Бог взглянуть на Капказа: такие, как он, живут и выживают за счет звериного чутья. Он мог и учуять, чем занят был мой бунтующий мозг…
Бунт бунтом, но вечером того дня я сорвался – и чуть было не поплатился за это жизнью. Когда Щербатый завел мне за ствол дерева руки и стал их вязать, я, в ужасе от мысли о еще одной пытке комарами на всю ночь, взмолился:
—Дяденька, послушайте, ну не надо меня привязывать, ведь комары… Я прошу вас… Ну куда я убегу… — Голос мой сам собой задрожал и сорвался в жалобный плач: — Я вас умоляю!
Я уже всхлипывал обиженно, по-ребячьи, дышал судорожно, как в истерическом припадке, чем, видно, доставил Щербатому неизъяснимое наслаждение, потому что он заржал, запричитал:
—Ой уссусь! Капказ, ты слышишь! “Я вас умоляю!” Ой уссусь!
Он действительно расстегнул ширинку и принялся поливать меня, норовя попасть в лицо, а я уже бился в истерике, кричал что-то, не помня себя:
—Как можно! Вы же люди, вы же люди, вы же не звери какие-нибудь! Как можно!
Тут неожиданно подскочил Капказ.
—Кто зверь? Я зверь?
Бедняга я, бедняга, не успел даже вспомнить, что “зверь” на фене – такое же ругательство применительно к инородцам, как “чурка”, “чучмек” или “черножопый”…
Удивительно, как он не убил меня. Удар носком сапога пришелся точно в подбородок, затылком я ударился о дерево и вырубился мгновенно, словно меня и не было.