Меня вынесло из тьмы на волнах тошноты. Нет, не так. Сначала не было “меня” как чего-то отдельного от тошноты. Во всей вселенной не было ничего, кроме круговерти тошноты, которая уносилась спиралью в вечность, где опять не было ничего, кроме еще большей тошноты. Хотелось сблевать, но не было тела, которое могло бы это сделать, или в теле не было достаточно сил, и вообще, что оно такое, это тело. Не знаю, сколько это продолжалось. Я соскальзывал во тьму на какое-то время, это вполне могла быть очередная вечность, потом снова выныривал в мире, в котором не было ничего, кроме тошноты.
Наверно, на автомате сработали какие-то ганглии, сократились какие-то мышцы, голова слегка пошевелилась, и затылок коснулся чего-то жесткого. Жгучая боль пробила голову, и кто-то отметил, что кроме тошноты есть боль, хотя они как-то сливались. Потом дошло, что боль держится в разных местах. Что-то разрывало мою голову на отдельные полоски муки, еще пожаром жгло лицо и шею, а где-то внизу сверлила особая боль в онемевших руках. Сознание прошлось по всем этим местам, но как-то слабо и безучастно, словно для отчета, не связывая их прямо с самим собой.
Прошел еще век, другой ряд ганглий сплясал где-то джигу, и глаза распахнулись. Разверзлись, если угодно. Поначалу все было хаос ярких разноцветных пятен, оранжевых кругов и дрожащих, сияющих звезд, наложенный на темные, пляшущие тени, но потом пляска теней устаканилась. Они уже дергались не больше, чем фигуры в очень старых фильмах, и в смутное поле зрения выплыли темные, медленно кружащиеся деревья, чуть более светлая палатка, слабо светящиеся угли давно погасшего костра.
Еще сдвиг, и глаза остановились на ботинках, на вытянутых вперед ногах. Я знал, что это мои ноги, но было невероятно трудно, почти невозможно разобраться в том, что значит “мои”,
кто такой этот “я”, и что я тут делаю, почему сижу в лесу под деревом. И не сижу вовсе, а плаваю на волнах боли и тошноты, словно отходя от наркоза после операции. Легче всего было бы решить, что все это кошмар и ничего более, но даже от легкой дрожи меня всего прошивало болью, и боль была такой реальной, что списать на кошмар совсем не получалось.
Потом: “Concentrate”, промолвил голос деда у меня в голове по-английски – но кому это он сказал? Кто этот “я”, к которому он обращался? Concentrate – кто? “Concentrate, Sergei”, снова промолвил строгий голос, и знание мгновенно захлестнуло меня высокой, стремительной волной. На несколько мгновений она даже стерла тошноту. Я – Сергей, Серж, Серега, Сержик, я знаю все про себя, я знаю, что убежал из дому в поисках занятных приключений в тайге, я помню весь ужас, который приключился со мной. Одного не знаю – откуда эта боль и эта тошнота, хуже, чем все, что случилось раньше. Я помню ночи невыносимой пытки комарами, но сейчас даже мириады укусов доходили, словно сквозь какую-то пелену.
“Concentrate”, проговорил голос в третий раз, и глаза мои остановились на палатке в десятке шагов от меня. Оттуда доносился громкий, похабный храп, и я с отвращением подумал: “Что за звери.” И тут все стало на место. Это слово “звери” подняло еще одну большую волну, и с ней пришло все, что случилось вечером. Наверно, мне бы надо было чувствовать ужас – ведь смерть снова была так близко; или дикую радость – ведь я все еще был жив. Но у меня в тот момент просто не было физической возможности чувствовать что-либо, кроме бесконечной боли и тошноты.
Вместо этого ум мой попытался, все так же вяло и безучастно, нащупать объяснение, почему я все-таки жив. В конце концов я решил, что спасли меня скорее всего толстый баскский берет из испанского прошлого отца – шикарная вещь, и почему только бандиты его у меня не отобрали – и капюшон штормовки, сбившийся на затылке. Иначе удар просто размозжил бы мне голову о ствол дерева, как спелый арбуз.
С огромным трудом я сглотнул. Меня снова поднесло совсем близко к грани тьмы. Не знаю почему, но было ясно, что тьма – это легкий выход. Все, что было заложено глубоко во мне, подсказывало – надо драться с этой тьмой. Но зачем, этого я еще не смог бы сказать.
В конце концов выручила меня случайность, пожалуй. Когда я плотно прижался к дереву, чтобы пошевелить искусанными кистями рук, я почувствовал, что веревка держится слабо. Я ведь лежал труп трупом, и Щербатый связал меня так, на всякий случай: куда, мол, эта падаль денется, если вообще очухается. Прав был, однако.
Я принялся ощупывать правой рукой узел на левой, потом с невероятным усилием поднялся на ноги: пришло озарение, не хуже эйнштейнова, что повыше ствол хоть самую малость, но тоньше, а веревка свободнее. Cкоро я освободил левую руку, и это было, словно я заново народился на белый свет, словно Христос голыми пятками прошелся по душе, как говорил забулдыга-сосед, опохмелившись. Я долго расчесывал кисти, потом снял веревку с правой руки, аккуратно, кольцо к кольцу, свернул ее и уложил в карман. Еще несколько минут разминал затекшие руки, растирал ладонями кровавую кашицу из комаров на лице, дотронулся до затылка – и зря. Там было мягко и так больно, что от прикосновения весь мой мир чуть не разлетелся на куски в агонии. Мысли в голове брели трудно, словно по колено в грязи, но потом одна проступила совершенно ясно: что же я стою тут, как пень трухлявый. НАДО БЕЖАТЬ.
В палатке все так же похабно храпели хамы. Глаза мои остановились на топорике, воткнутом в полено возле костра. Взять его, зайти с заднего торца палатки и рубануть сквозь брезент… “Если с первого раза промахнешься, Капказ тебя пристрелит”, трезво предупредил Сторож. Да, сначала придется выдернуть задний кол, чтобы понять, где головы, и тут он и начнет стрелять. Не пойдет. Какая жалость. Абсолютная, всепоглощающая жалость. Я бы заплакал от такой жалости, если б у меня в запасе было хоть немного слез.
Я отслонился от дерева, шагнул. Меня шатало, как пьяного, но что тут удивительного. Сотрясение мозга, так это называется. Противно, конечно, но термин медицинский и точный. Прекрасный термин. Со-тря-се-ни-е. Ладно, потом как-нибудь полюбуюсь. Сейчас надо уходить. Я прошу прощения, но мне надо идти. Убьют, так убьют. Que sera, sera. Вот в таком духе. Я знаю, что это песня, но сейчас не до песен. Страха не было – было не до страха. Страх – ненужная роскошь. Стараясь ступать неслышно и твердо, как предпоследний из могикан, я подошел к погасшему костру, поднял топорик. Мой томагавк.
Когда наклонялся, голова закружилась еще сильнее, и я чуть не рухнул на колени, где стоял. Однако выпрямился, постоял, покачиваясь, потом заставил себя еще раз наклониться и взять оба котелка, сложенных один в один. Я их сам вечером отмывал и сам здесь поставил. Не пропадать же добру. Потом я презрительно цвиркнул зубом, повернулся спиной к палатке и зашагал прочь, как пьяный гуляка по Красной площади.
Несколько шагов, и мне уже пришлось проталкиваться сквозь густой ельник. Такой густой, что я в конце концов сунул топор за спину, за пояс, стал на карачки и пополз. Всю дорогу я боролся с тошнотой и головокружением, глубоко и расчетливо дышал ночным воздухом через нос, и воздух пах грибами и свободой. Странно. До того тайга пахла только гнилью и смертью.
Так я и выполз на берег реки. На четвереньках.
В этом месте река катила свои воды мощно, но без особой суеты, потихоньку воркуя сама с собой, как стайка горлинок. После непроницаемой тьмы хвойных зарослей, из которой я выполз, речной простор казался наполненным текучим, дрожащим, сыроватым ипрессионистским светом. Противоположный берег терялся во тьме, но я был совершенно уверен, что он там, и что там мое спасение.
Я почувствовал, как тот берег довольно настойчиво тянет меня за нервишки, и вошел в воду. Вода доставала меня уже до колена, когда что-то меня остановило. Спички. Надо сберечь спички. Непослушными пальцами я вытащил коробок из нагрудного кармана, чуть не уронил в воду, похолодел, встряхнулся, слабо выругался, засунул спички под берет, нахлобучил берет поглубже и побрел дальше. Ноги скользили по камням, камни иногда переворачивались и грубо стукали по сразу замерзшим голеням. Течение уже свирепо толкало в бок, потом вообще снесло меня с ног. С облегчением я отдался потоку и поплыл неспешным брассом. В воде стало много легче, хотя сильно мешали котелки, надетые дужками на левую руку, но я и не особо боролся с течением. Куда вынесет, туда и вынесет. Я всегда обожал плавать. По семейной легенде я начал плавать раньше, чем ходить, и вода меня не выдаст. Надо будет, могу плыть так всю ночь. Ожог ледяной воды на пару делений убавил боль и тошноту, а больше мне ничего и не надо было.
Довольно скоро меня вынесло на узкую галечную косу, и я даже не больно запыхался, когда выбрался из воды. Я обернулся, посмотрел на покинутый мной берег – теперь он темнел еле видной полосой – и обозначил международный жест типа “А вот член вам, длинный и толстый”. Потом сел мокрой задницей на холодную гальку и принялся неторопливо развязывать скользкие шнурки ботинок. Снял, вылил из них воду, снял толстые шерстяные носки, выжал. Потом начал раздеватья догола, медленно, словно у меня не было иных забот, кроме как выжать досуха одежду, скручивая ее в жгуты, встряхивая, снова скручивая. Все как в замедленной съемке.
При этом я все негромко приговаривал: “Вот вам, гады, вот вам, сволочи, съели, скоты? Посмотрим теперь, кто кому будет мочиться в рот”, и всякие другие заклинания – canailles, негодяи, выродки, звери, хамы, merde, merde. Но все это было так бледно, никчемно, по-детски и так близко к истерике, что я в конце концов велел себе заткнуться. Однако внутри все продолжало клокотать. Теперь мне стало нестерпимо жалко, что я не попробовал все же помахать топориком. Хоть одного бы уделал. Однако Сторож только презрительно кривил губы. Действительно глупо. Легко быть героем – на этом берегу.
Вдоль реки подувал ветерок, на косе почти не было комаров, и мне хотелось посидеть там подольше, обняв колени и пытаясь согреться. Но ночь уже истончилась, вокруг серым-серо, и надо уходить. Уходить на охоту всегда лучше на рассвете.
Я встал, оглянулся. Недалеко, там, где начиналась коса, негромко плескался некрупный приток, скорее ручей. Я понял это, как указательный знак от самого Господа Бога и поплелся прочь от реки вдоль берега ручья, а больше по руслу, иногда оступаясь по колено в воде. Так я прошел с полкилометра, а может и больше, и тут увидел, что лес уже совсем не тот, что вдоль реки. Много березы, осины, лиственницы; наверно, тут когда-то была гарь. Какой я все же умный, понимаю, где гарь, где не гарь, ну просто очень сообразительный, аж плакать опять хочется…
Близ ручья я заметил выворотень. Видно, огромная ель упала уж давным-давно, бедненькая. Чудовищные вывороченные корни и толстые обломанные сучья ее все еще держали ствол навесу, так что я мог забраться под него, лишь слегка пригнувшись. Я решил, что это еще один указатель от Господа, и кротко прошептал: “Спасибо”. Здесь, под этим стволом, у самого комля, я и разбил свой первый бивак. Тут я наверно перешел на некоторое время на автопилот. Когда в следующий раз я вынырнул из тумана тошноты, я увидел, что уже нарубил порядком лапника, надрал коры, покрыл толстый слой лапника корою, и ложе было готово.
Несколько бесконечных мгновений я стоял над постелью, противясь желанию, которое кричало из каждой моей клеточки, сверху, снизу, сбоку, изнутри – свалиться на эту постель, отключиться. Но я знал, что так дела не делаются. Прошел несколько шагов и замедленными движениями, с часовыми остановками, наломал с поверженной ели сушняка, оттащил его, куда следует, и сложил два костерка по обеим сторонам постели.
Мне было все так же дурно, болели ранки и ссадины на лице и по всему телу, болели избитые кости, при каждом шевелении сильнее кружилась голова. И все равно, лежа между этими двумя кострами, я испытал наконец тихое блаженство. Пришла уверенность, что я ушел-таки от доли, которая была хуже смерти. Так я, по крайней мере, сейчас думал. Для безумной радости и ликования у меня не было сил. А может, дело было в другом: как только я начинал думать про свой плен, а в особенности про захвативших меня скотов, меня всего заливало кислотной смесью стыда, унижения, ненависти, чистого ужаса, других каких-то ингредиентов, ни черта не разберешь. Мысли торопливо убегали от этого сюжета, но через некоторое время я снова заставал их на том же месте.
И все же последнее, что я успел подумать, перед тем как меня засосала темная воронка, было нечто вполне недоуменно-толстовское: и почему это люди бывают столь чудовищно, клинически злы, когда много лучше, приятнее и спокойнее быть милым и добрым? Чего привлекательного в том, чтобы быть вонючим скотом и убийцей?