Чайки и соловьи. – Анабазис литовца. – Утро старого спортсмена. – Ежик. – Суслики-песчанки. – Саджа. – Жрать все же хочется. – Бухта Славная. – Бычки, бычки! – Босоногое детство. – I luv u. – Фрустрация и блаженство бытия
Не знаю, из-за чего, но чайки ссорились отчаянно, сутяжными какими-то голосами и очень громко. Перебили мне сон на самом сладком месте; я как раз тащил кого-то в кусты; не помню кого, но помню, что на грани экстаза. Какой дурак придумал, что чайки – это души погибших моряков. Этим птичкам с их ректальными голосами только луком на базаре торговать, а моряки тут ни при чем, особенно мертвые. Гнусная базарная сцена. То ли дело у меня на шестом этаже. Там береза вымахала выше моего окна, и на ней по весне и летом любят веселиться соловьи. Чуть ли не в четыре утра меня будили, сукины дети. Щелк у них оглушительный, прямо как в бочку. Я дико злился и лаял их матерно, а сейчас вот вспомнить приятно. Та-ра-ра-ра-ра среди ветвей Жемчужной трелию защелкал соловей…
Забавно все ж таки у нас головка устроена. В ней все относительней, чем в эйнштейновой вселенной. Еще немного, и московская квартира вообще мне раем покажется, со всей своей начинкой, а давно ли вспоминалась змиятником, населенным исчадьями ада. За единственным исключением меня драгоценного, разумеется, да и тот, если разобраться, был довольно отвратным субъектом. А теперь соловьи вспоминаются, и сердчишко прям от ностальгии млеет и очень хочет туда, назад, под крылышко. Обхохочешься с этой нашей эмоционально-психической сферой.
Другой сферы, однако, у меня для меня нет и не будет, и надо обходиться той, что есть, и принимать ее, какая есть. Как жену. Так что берем за данное: мечты об анахоретстве нечувствительно высохли, словно старая змеиная шкурка, вот-вот унесет ее ветром и присыплет песочком. Удачнее момента для строительства ашрама не придумать, а мне как раз вот этого перехотелось, и хочется совсем другого. Хочется, например, валяться с книжкой на диване, заложив ладонь кому-то меж теплых, мягких ног, и слушать щелк соловьев. Так и пометим. И будем думать, какую нам теперь проложить траекторию. Практически.
Я потянулся, удобнее угнездился в спальнике и принялся усиленно думать. Улов с этих усилий был, прямо скажем, мизерный. Вариант Федорыча я отбросил еще вчера как совершенно непрактичный. Полезь я сейчас в воду (тут меня слегка повело), уже через полчаса никакого спирта с перцем не хватит, чтоб меня оживить. Да и где он, тот спирт.
Припомнил я еще один случай, где-то вычитанный. Примерно в это же время года, в марте, и примерно таким же макаром, как Виктор, только без пьянки, остался где-то тут без лодки один доцент, то ли литовец, то ли латыш, уж не помню. Тоже покоритель Арала, вроде меня дурака. Только я мудак-экзистенциалист, а он спортсмен и ботаник. Так вот, он прожил на острове месяца полтора, закалялся, стрелял рыбку, а потом поплыл от острова к острову, толкая перед собой камышовый плотик с пожитками. В пути плотик его разбило штормом, и вылез он на берег яко наг, яко благ, а мог бы и не вылезти – вода в Арале и в мае омерзительно холодна. Здоровый лоб, небось, был тот прибалт. Слонопотам. Мне так не выплыть: ломаное плечико может коварно подвести. Я и так с него удивляюсь, после вчерашнего. Или когда это было, позавчера? Кажется, уж сотню лет назад. Ну да пес с ним. Вплавь я наплавался в этих широтах по самое не могу, вот что главное. Если плыть, то только на суденышке. А каким оно будет, жизнь покажет. Чего сейчас гадать. Обшарим весь остров, поищем материал. Какой будет, из того и будем строить. Время есть. Чего-чего, а времени у меня теперь немеряно. Вот из времени и злобности духа и должно образоваться какое-нибудь плавсредство, равно как и все остальное.
Я еще немного повздыхал, поежился и полез из палатки. Как раз застал, как солнце здоровенным блескучим шаром выдиралось из-под горизонта. Небо без единой тучки, голубизна на любой вкус, воздух покалывает холодком, аж не верится, что он может согреться. А море – море вообще сплошное очарование, все в блестках, чуть взбодрено бризом и так умильно лижет песочек, словно он сахарный. Лепота. Ну и что с того, что я один и naufragé к тому ж. В конце концов, я – это все еще я, и все вот это разостлано тут для меня, и я в этом купаюсь именно как в жемчугах, а все остальное – прах и пух от уст Эола.
Я шлепнул себя ладонями по ляжкам и гикнул – мол, к чертям мечтанья, пора практически жить. Остался в тельняшке, плавках и галошах и стал карабкаться на бархан, потом скатился вниз, и так раз десять, как бывалоча в молодости на сборах в Кисловодске или Домбае. Поначалу скрипел всеми связками и суставами, но уже понесла волна многолетней привычки выбивать всякие глупости – усталость, болезнь, похмелье – резвым движением, ать-два, ать-два, ать-два, и тренер опять же орет «Время пошло!». После скачек по бархану отошел на пляж и аккуратно прокачал все группы мышц, от шеи до лодыжек. Кое-где болело нестерпимо, но это просто слово такое, «нестерпимо», а раз надо, так и потерпим. Те мышцы, что отказывались сотрудничать, получали добавочное наказание. Еще немного побоксировал с тенью, разогрелся со смаком, потом нацепил ласты, маску, трубку и полез в воду.
Опять обожгло, словно в крещенской проруби, но выбора у меня не было. Сетку мою утащил сом, крючочков у меня всего ничего, и препаршивые, так что рыбку мне придется добывать гавайкой, на манер того латыша. Какой тут может быть разговор. Вот подзакалюсь и буду регулярно выходить на охоту, добывать протеины и жиры, а то у меня талия без корсета стала уже, чем у моей бабушки на свадебном дагерротипе. Сегодня плаваю минуту, завтра две, десять дней – десять минут. Должно хватить, чтоб что-нибудь приличное загарпунить. Объявим весеннюю путину.
Как и вчера, я вылетел из моря, словно пробка от шампанского, и выдал танец – Нижинский чокнулся бы от зависти, хоть он и так был чокнутый. Потом быстренько сварганил завтрак – кипяток с янтаком, любовное зелие. Ай, жидко. Сапсем пустой еда, по-казахски будь сказано. Ниче, азартнее добычу искать будем.
Я осмотрел свою гавайку, попробовал натянуть резину до упора – все было в полном порядке. А что ей сделается; деревяшка, она и есть деревяшка. Правда, титановая стрела у меня одна-единственная, но это для подводной охоты. Ее мы будем беречь пуще зеницы ока и оставим в палатке, а деревянные возьмем с собой. Их тоже будем беречь как эту самую зеницу.
Я заметил, что рассуждаю сам с собой вслух, но с этим, пожалуй, придется смириться. Все робинзоны этим страдают, а я что, у мамы особенный? Тут одно правило: говори, да не заговаривайся. У меня уже такое бывало. Начинаешь злиться на того, Другого, грозишься рыло ему набить за плохое поведение, и с трудом вспоминаешь, что на поверку-то его и нет. Так, дух бесплотный – как ему репу начистишь? В общем, осторожненько надо с этим. Очень тоненькая мембрана отделяет игру от безумия; пока все идет чередом, об этом легко и забыть. Потом свалится кирпич на маковку, и лопнет пленочка, и ты уже всем доволен, сидишь, прузыри пускаешь, пока карета не подъедет, а только откуда тут на хрен карета?
Особых неприятностей от острова я не ожидал, но все равно отправился «в экспедицию», держа заряженную гавайку в руке. Чем шайтан не шутит. После разминки в членах чувствовалась летучая легкость, хотя то же самое могло быть и с голодухи. Дня через три я к голоду попривыкну, а пока животик бурчал оглушительно. Но шагал я бодро, легкой балетной стопой, и скоро достиг самого гребня острова. На острове же все рукой подать.
Вдоль гребня тянулись островки колючего кустарника, оплетенного такими же колючими лианами. Лезть в эту гущину было совершенно бесполезно и очень даже вредно: дичи никакой не увидишь, а большие участки кожи потеряешь. Мини-джунгли какие-то. Туда если лезть, то только с мачете, а где его взять.
Я крался вдоль этих островков, напряженно в них всматриваясь, как на самой настоящей охоте, словно вот-вот на меня должен выскочить зайчик-толай или фазан, хотя следков на земле не было ни того, ни другого. Может, они и были тут когда-то, да вымолотили их заезжие рыбаки-охотники, или лиса подъела, или шакал. А как бы хорошо ночью сюда наведаться с факелом да сшибить петуха камнем с ветки, а потом на вертел его, на вертел… Чур меня, чур, от этих мечтаний могут спазмы в голодном животике сделаться. Как их мама моя здорово готовила – на нитку кусочки сала, тушку фазанью обвяжет, чтоб не сохла, да так и потушит. Я фазана холодным любил. На Кавказе они облепихой питаются. Бывало, разделываешь его, а у него в зобу здоровенный слипшийся сладкий ком, оттого и мясо имеет вкус небесный просто…
Надо зарок дать – про еду не думать, как те два генерала, а то так двинуться можно на гастрономической почве. Подспудно я все же ждал, что вот-вот рядом в кустах словно мина взорвется – это фазан вырвется из ветвей, сделает свечку, а потом пойдет по прямой, снижаясь, и в верхней точке надо взять на четверть ниже его лапок, шлеп, и никуда он не денется. Только ни в коем разе не палить, пока он свечку делает, так только патроны зря жечь, меня от этого отец с малолетства отучил. А сейчас тут ни фазанов, ни ружья, ни доброго, умного отца, одни мои мечтания на пустое брюхо. . .
Фазанов не было, никакой дичи не было, и все равно я вскинулся, когда в одном месте что-то быстренько побежало от островка к островку. Я весь взвился и поскакал туда, как тигра, а это оказался всего лишь ушастый среднеазиатский еж. Только я подскочил к нему, он тут же прекратил бег и свернулся в клубок. Я натянул свои вратарские перчатки, аккуратно взял его в руки и держал так долго-долго, пока он не стал возиться, а потом выставил остренький ехидный носик; еще спустя время показались и забавные сердитые глазки. Я подул ему в мордочку – он снова моментально свернулся, и тогда я аккуратно положил его на землю, похлопал по колючей спинке и пошел дальше. Похоже, ежиками я питаться не смогу, даже если копыта совсем начнут отслаиваться.
Тут затесалось одно детское воспоминание – из тех, что маркируют личность и судьбу. Я болтался тогда с шайкой дагестанских мальчишек по виноградникам в предгорьях, на окраине городка. Как-то они поймали ежа и принялись жутко его мучить, даже проткнули заостренной палкой, потом топили в арыке, а он все шевелился, все не хотел умирать. Наверно, это называется детской жестокостью. Только мне тогда стало жалко и тошно, и я убежал, хоть и стыдно было, что я маменькин сынок. Потом, правда, понемногу привык, но нескоро, потому как трудно было: вот вроде ты совсем-совсем такой, как все, и ты в гуще, а потом что-то приключается, и оказывается – ничего подобного. А ведь люди тебя за версту чуют. Нутром. Тут – загадка и язва всей жизни, однако не будем про это. Просто к слову пришлось.
А ежики меня всегда умиляли. Я даже пытался держать одного, но днем его никак не найти, забивался под диван или еще в какую-нибудь немыслимую щель, а по ночам бегал по комнатам, устраивал страшный разор и так громко стучал на бегу лапками, что спать невозможно. Пришлось отнести его в лес.
Я до того замечтался, что утратил всякую бдительность и ступил не туда, куда нужно. Нога провалилась в какую-то ямку или подземный туннельчик и наступила на что-то мягкое, живое и пискливое – из-под земли выскочили две крысоподобные тени и с неистовым визгом в несколько прыжков исчезли в кустах. Меня подняло в воздух и откинуло в сторону, и еще на лету всего передернуло. То были суслики-песчанки, и вправду похожие на крыс, только хвосты у них не голые, а рыжие, мохнатые и даже с кисточкой на конце. Я с ними познакомился давно, еще на заповедном острове Барсакельмес, и так и не смог изжить отвращения к этим тварям. Небось, хороший командос обрадовался бы этим братьям нашим меньшим и деликатесы бы из них готовил, но я как-то не созрел для таких подвигов. Попробуй я их поджарить – вывернет меня наизнанку, и всего делов. Хотя вот едят же серых крыс в осажденных городах, а какие-то жители пустынь даже держат их за особый гурманский изыск. Оборони меня Господь от такого гурманства. К тому ж они заразные, эти дряни, чуму переносят, туляремию и целый букет лишаев всяких – про то мне еще в заповеднике рассказывали, на всю жизнь перепугали. Обойдусь как-нибудь без чумы с туляремией.
Песчанки селятся колониями. Я знал это и дальше шел уже очень осторожно, внимательно глядя под ноги и обходя подозрительные ямки. Впрочем, в колонии и без того поднялся переполох; множество этих тварей выскочили из укрытий, стояли столбиками рядом со входами в подземные лабиринты и вообще подняли пискливый бабий гвалт на базаре.
От этого писка я и так был на взводе, но все равно испытал еще большее потрясение, когда прямо из-под ног метнулись две тени и резво побежали от меня, лавируя меж кустиками травы, только головки замелькали. То были не песчанки, то была саджа, птичка вроде кекликов, очень достойный охотничий трофей и вкусноты необыкновенной. Все это веером проскочило у меня в голове, а рука тем временем сделала свое черное дело – вскинула гавайку и нажала на спуск. Конечно, я промазал, я не мог не промазать по быстрым и вертким птицам, но промах – полбеды, а вся беда была та, что стрела отрикошетила от грунта и улетела черт-те куда. Я пометил место, где она должна была удариться о землю, и начал искать, мотаясь взад-вперед, челноком. Полчаса искал, проклинал собственную глупость густым матом, пока не нашел стрелу. Несколько раз проходил мимо, а она пряталась за кустиком прошлогодней травы, да еще в рыхлую почву наполовину вошла.
Радостно поглаживая бесценную свою стрелку, я присел отдохнуть и отойти от переживаний. Не описать, как я был рад этой садже. Ну и что с того, что с перепугу глупость сморозил. С кем не бывает. Саджа – это мир охоты, я в нем, как у себя дома, все знаю и очень много умею, даром что ружьишка у меня здесь нет, самого завалященького. Зато саджа есть, а там и еще что-нибудь прорежется, и не придется мне питаться чумными песчанками. А уж как птичек добыть – это второй вопрос. Исхитримся как-нибудь. Бумеранг построим. Ну, не бумеранг, так просто дубинку. Сшибают же аборигены птичек такими палками, а чем я дурней готтентота? Ну, не добудем ничего, так хоть согреемся.
Вот и мини-цель в жизни появилась, и нужно сочинять средство, чтоб ее добиться. Я разыскал упавшую наземь сухую саксаулину и потратил с полчаса, вырезывая добротную дубинку, с корневищем вроде набалдашника. Очень убедительное получилось оружие. Саксаул ведь чертовски тяжелое дерево, ибо впитывает в себя массу соли. Такой дубинкой можно хоть медведя образумить: дашь ему по лбу, он и задумается. Медведя, правда, тут навряд ли встретишь, а саджа должна быть. Они тоже небольшими колониями селятся, так что та пара – не единственная. Определенно.
Я сразу принялся упражняться в метании. Левой рукой кидал вперед деревяшку и пытался попасть в нее дубинкой, но бестолку – только руку отмотал до боли. Ерунда какая-то получалась поначалу. Почти как в теннисе: попервах мяч летит, куда ему заблагорассудится. Я вспомнил, что самураи тоже по три года разучивают какой-нибудь удар мечом, и поскучнел. Их, небось, все три года слуги рисом с мясом подкармливают, а мне чем прикажете питаться?
Перед глазами замаячила здоровенная миска с жирным пловом; я даже видел отдельные рисинки, вываренные в хлопковом масле. У Федорыча особенно хорош плов с дикой кабанятинкой… Я судорожно сглотнул несколько раз и присел на кочку. Надо было что-то придумывать по части жратвы. Давешние мысли про решимость поголодать были хороши для поддержки боевого духа, но в них один изъян: раньше я голодал, имея на старте хороший запас подкожного жира, а теперь мой организм в этом смысле в минусе и дальше будет только слабеть. Так и до дистрофии немудрено докатиться. Ни к чему. Опять же психика вразнос может пойти. Мало ли я видел случаев в горах, когда нас заставала непогода на горке. За несколько дней голодовки и холода вроде бы нормальный здоровый парень превращается в истеричное дерьмо. Сам я, конечно, прошел искус не раз и не два, вроде знаю себе цену, но кто ведает, что там, за ближним или дальним поворотом… Депрессуха вырастает не только из бабского коварства и давящей атмосферы в обществе. Разные бывают поводы. Было бы желание.
Я вскочил и решительно зашагал к морю, благо ходьбы всего ничего. Немного постоял на берегу. Голод голодом, а красота завораживает. Красота вот только оказалась убийственная, или почти. Действительно – страшная сила. Впрочем, кто ж меня заставлял покорять эту красоту на паре жеваных сисисек – святые Витины слова… Не красота убивает, а собственная дурь, и нет ей ни конца, ни края. Вот и щелкай теперь зубами.
Чем-то я возмутил чаек, они метались надо мной и орали, а пара наиболее наглых даже пикировала на мою голову, роняя белые какашки. Я попробовал сшибить хоть одну дубинкой, но, разумеется, только насмешил птичек. Ну и не больно нужно. Еще побундел на них матерно, подобрал бестолковое оружие и пошел своей дорогой, а они отстали.
Пошел на юг. Скоро берег начал загибаться вглубь острова, и так я достиг той бухточки, что видел с бархана. Бухточка оказалась премилой, окаймленной с одной стороны камнями – их даже можно было назвать небольшими скалками. Посреди бухты из воды тоже торчало несколько валунов. Наверняка это было самое лучшее место на островке. Все рыбаки тут высаживались и оставили капитальный, хоть и несколько развалившийся очаг и массу других непременных следов: ржавые консервные банки, спутанные, полузанесенные песком клубки толстенной капроновой лески, бутылки битые и даже пару целых, ведро, тоже ржавое и с прогоревшим дном. Дыру в дне вполне можно залепить глиной, так что теперь у меня есть, в чем варить еду. Было бы что варить.
Все это добро я собрал к очагу, и получилась чудная плюшкинская коллекция. Я еще побродил вокруг. Награда – славная широкая дощечка где-то с метр длиной; на ней, судя по зазубринам, чистили и рубили рыбу. Так мы ее и будем использовать, а придет время – получится прекрасная лопасть для весла. Я прямо духом воспарил от этих находок и замыслов.
Все это было приятно, однако голод давил все круче. Я забрался на камни, выступавшие углом в бухточку, наклонился над расселиной меж двумя скалками и уставился взглядом в воду. Минута прошла, другая – пусто, но потом сердце мое резко дернулось: где-то над самым дном прошла небольшусенькая тень. Бычок! Точно бычок. Их сюда, говорят, с Черного моря завезли. Мой старый, можно сказать древний, знакомый, с самого детства на Каспии. Значит, живем. Их под этими камнями должно быть битком – кому они тут нужны, ловить эту мелочь? Да здесь, небось, и не было никого несколько лет.
Ordnung über alles, однако. Был уже почти вечер, когда я перетащил в бухточку Славную (так я решил ее прозвать) все свои манатки, снова поставил палатку и снова навел в ней уют. Только тогда я вытащил круглую коробку из-под ленты для пишущей машинки, где хранились мои крючки и немного тонкой лески. Я выбрал самый маленький крючочек, привязал его к леске, чуть повыше насадил на леску дробинку-грузильце – надрезал ее ножом, а потом сжал на леске зубами. Вместо наживки вытащил из шерстяного носка красную нитку и привязал к крючку нелепым таким клубочком. Потом накрутил другой конец лески на палец, снова забрался на камень и закинул снасть в ту расселину, куда недавно заглядывал, чувствуя себя при этом лет на девять – до того это все напомнило прожаренное на солнце детство. Именно что босоногое, и как вы только догадались…
Красота ловли бычков в том, что тут все видишь. Вот крючок достиг почти дна, и ты начинаешь его потихоньку подергивать, очень потихоньку. Сначала ничего не происходит, эти горбатые чертенята сидят под своими камнями в засаде и присматриваются к танцующей чертовинке. А вдруг оно съедобное, думают они себе и помаленьку выползают из своих щелей. Иногда их собирается несколько штук вокруг крючка с красной ниткой. Некоторые проплывают мимо, разыгрывая безразличие, потом снова становятся носами к нитке, как магнитная стрелка к северу; временами все вдруг прыскают по домам, но потом снова собираются. И вот наконец самый крупный, или самый наглый, хватает крючок, ты чувствуешь слабую живую тяжесть на конце лески и выбрасываешь этого мелкого хулигана на камень.
Я так обрадовался первому бычку, словно только что застрелил своего первого льва, и бормотал что-то совершенно нечленораздельное – попался, мол, который кусался; хотя скажите вы мне, кого этот бедный бычочек мог кусать. Я садистски отрезал его нижнюю губу, насадил ее вместо красной нитки и снова забросил леску в ту же расселину. Дело пошло, и через полчаса в небольшом углублении в камне, заполненном морской водой, бултыхалось уже чуть не десяток этих сорванцов. Бычок – рыбка территориальная, спугнуть я их не мог, и таскать бы мне их не перетаскать, да не один я такой хищник нашелся. Я тащил уже десятого плясуна, когда из-за камня вдруг налетела крупненькая тень и сорвала у меня с лески бычка вместе с драгоценным крючком. То был сомик-бандит, да так рванул, чуть мне леска палец не перерезала.
Я зашелся было в ругани, но быстро успокоился. Во-первых, какой-никакой, а ужин у меня уже есть. Во-вторых, само дело показывало: стоит насадить на леску потолще крючок покрупнее, и можно рассчитывать на сома, да еще, может, и не такого, как этот мелкотравчатый бес, что умыкнул мой крючок.
Солнце уже зашло, скоро рухнет тьма, и стоило поторопиться. По счастью рядом с очагом валялись несколько полузасыпанных дрючков, оставленных давнишними визитерами, и я быстренько запалил костерок. Пока огонь прогорал, я выстругал несколько шампуриков, почистил рыбок и насадил их на плоские белые палочки. Саксауловые угли давали столько жару, что бычки скоро зашипели, распространяя умопомрачительный аромат. Я жмурился на огонь, аккуратно поворачивал шампуры и рассеянно просматривал картинки из бесконечно далекого прошлого. Появись тут сейчас я сам – пацан из приморского города военных времен, я б его и не узнал, наверно, костлявого шкета. Я уж и имена друзей своих тех лет позабыл… Нет, одного вроде помню. Рудик. Рудик Янковский. Точно. Друзья были – не-разлей-вода. Недалеко от нас жил. Белокурый такой. Поляк, наверно. Из эвакуированных. Обоим нам доставалось хворостины, когда вот так задерживались у моря, чтоб вечером поджарить улов. По делу доставалось, конечно: бомбежки ж были каждый день, матери с ума сходили, а мы на берегу прыгали и орали, болели за наших тупоносых «ястребков». Только их почему-то чаще всего и сбивали. Они горели и падали, то в море, то в предгорья, и их потом хоронили, и много народу приходило, а мы в первых рядах. Немцы почти не падали, и это было неправильно. Так не могло, не должно было быть, тут был какой-то перекос в мироздании, и обида та, кажется, засела где-то глубоко на всю жизнь. Оттого, наверно, я такой шовинист. Cocardier[66], как говорила много позже одна забавная француженка…
Я взял один шампурик, подул, еще подул, потом осторожно откусил кусочек рыбки. Уже можно есть, но пусть еще чуть пропечется. Просто для упражнения силы воли. А вот этого уже можно, уже пропекся. До чего ж вкусная рыбка, сил нет. Не потому, что так жрать хочется, и опять же все так на детство завязано, нет. Просто объективно. Есть почти нечего, кожа да кости, а ешь – слюньми заливаешься. Мне и браконьеры на Каспии говорили: мы осетров домой женам таскаем, а бычков на берегу сами едим.
Я мигом сглодал полдюжины, а три штуки оставил на утро. Хорошо ведь начать день с чего-то приятного. Потом взял свои жестянки для чая и пошел к камням зачерпнуть воды – сегодня придется пить янтак-чай из морской воды, копанку завтра только вырою. Только я наклонился с камня, потянулся банкой к воде, как неподалеку словно сдвоенный пистолетный выстрел хлестнул над поверхностью бухты, и я чуть не сверзился в воду. Я ругнулся, не помню уж в который раз за тот день. Сомяра, сволочь, глушит мелкоту. Шлеп-шлеп хвостом, влево-вправо, а потом подбирает бедных оглушенных рыбок, бандюга. Поймай такого на крючок – и еще неизвестно, кто кого поймал.
— Ладно, сом, — пробормотал я хриплым голосом. — Хороший сом – жареный сом. Посмотрю я, как с тебя жир на угли капать будет.
А в ответ – тишина.
Глаза привыкли к темноте после костра, и я уже мог различить точечки света, пляшущие на темной, маслянистой поверхности бухты. Отраженный свет звезд. От благостной картинки веяло покоем, словно и не было под поверхностью никаких хулиганствующих сомов. Я запрокинул голову, выбрал звезду, которая мне показалось особо томной, и поморгал ей морзянкой-скорописью: I LUV U. Потом долго и пристально смотрел на поблескивающую точку, но в дрожании ее не было никакого смысла. Откуда ж ему взяться; нет у меня никакого юношеского уговора с возлюбленной в одно и то же время на одну и ту же звезду романтически пялиться. А ведь было когда-то… Я вздохнул и поплелся назад, к костру.
Насчет luv морзянкой я, конечно, пошутил. Не звезду же, в самом деле, любить. В том углу, где когда-то бушевала luv, сейчас было пусто, хоть шаром покати. Была бы luv, не было бы всей этой дребедени, и меня бы здесь не было, а пребывал бы я меж милых персей и в ус не дул по поводу всяких передряг житейски-поэтического свойства. Как царь Соломон. Мирровый пучок – возлюбленный мой у меня; у грудей моих пребывает… Вот это активная жизненная позиция, я понимаю. А если нет подходящих грудей, то что получается? Сплошное озлобление, фрустрация, ressentiment. Причина для этой дряни всегда сыщется. Ну, например, знаешь про себя, что ты – не гений. И пошло, и пошло, и всегда найдется, на ком фрустрацию сорвать. Удобней всего на самых ближних. Слава Богу, хоть вот в данный момент меня это ни капелюшечки уже не колышет. Отпал струп. Не до того. Когда смертынька над всем нависает, остальное все такой золой предстает, аж смешно. Подумаешь, блин – кто-то моими стишками недоволен, или мной самим, или уж не помню чем. Ей-ей, умру от смеха. Тут полдюжине бычков рад, как полному собранию своих сочинений с золотым тиснением, а вы говорите… Правда, если все точненько припомнить, там не только творческий кризис был, там еще и квазисемья давила, и милые коллеги из университета выдавили, а уж про полиморсос – политико-моральное состояние, если кто забыл – про то вообще нет слов, маразм крепчал на глазах, до рвоты. А главное, все одно к одному, аваланшем. Не всякий организм выдержит. Мой вот подломился, отсюда эти шуточки с 12-м калибром. И чего это я оправдываюсь, никто ведь ни черта не знает. Значит, ничего и не было. И хватит об этом, слышь…
День замедлялся и вот-вот должен был докатиться до полной остановки. Каким-то щупальцем я чуял, что думаю про что-то важное, но мыслишки проскакивали почти незаметно, как мыши, и так же незаметно проваливались куда-то в норку. Продумывать их со всех сторон не было никакой физической возможности. Потом как-нибудь. Даже про смерть вспоминалось как бы нехотя, между прочим, словно и старая, и недавняя стычка с нею были в каких-то других жизнях. Одна тыщу, другая две тыщи лет тому назад. До н. э.
Я еще посидел, прихлебывая солоновато-горький янтак-чай и уставясь на догорающие угли вполне бессмысленным взором. Через некоторое время до меня дошло, что мне не просто лень обдумывать проблемы и дилеммы. Тут отсвечивало еще что-то, и это что-то при ближайшем рассмотрении оказывалось чуть ли не счастьем, черт бы меня побрал совсем. Или на худой конец блаженством. Это было до того странно и неожиданно, что я еще подумал – нет ли в этом янтаке какого наркотика? Но вроде никто ничего такого про него не говорил, а они тут в этих краях в таких вещах секут на раз. Нет, тут все проще. Небось, любой кухонный психоаналитик сразу диагноз поставил бы: delayed reaction, отложенная реакция. Ведь от смерти в очередной раз улизнул – как не радоваться? Просто до сих пор некогда было, а теперь вот бычков наелся, чайку напился – и нате вам. Живой, и рад без памяти, и не фига аналитическую бодягу вокруг этого разводить. Вот за это самое народ интеллигенцию терпеть не может. За бодягу. А-а, плевать. Что народу бодяга, нам – невинная отрада ума.
Осторожно, стараясь не расплескать ощущение тихой радости, я прибил дубинкой угли и забрался в палатку, а там и в спальник. Так, наверно, и заснул с физиономией в маске блаженства, пока Кэп, злодей, мне нашептывал на ухо: Du hast das Glück erfunden – und blinzelst[67]. Я сонно послал его на девятую полку, где е… волки, а напоследок, мельком, мне подумалось вот что: эти минутки пролетят и забудутся, а сменит их мякина будней, пресная до изжоги. Вот ведь жалость какая.