Кулинарные заботы. – Алые маки. – Gaudeamus igitur. – Мои встречи с гюрзой. – Еж по имени Ежа. – Наживка на сома. – Беспокойный pet
Разбудило меня солнышко. В спальнике было жарко, до пота. Славно, конечно. Похоже, больше мерзнуть не буду, и последние остатки простуды из головы выжжет; в скором времени от жары начну изнывать, а это не есть хорошо. Прорвемся, однако. Вот красавца-судака ущучил, день будет сытный, какого еще хрена нужно.
Я поспешил к расселине, по-глупому волнуясь – уж не случилось ли чего с моим судачиной, не сорвался ли с кукана; но зверь был жив-здоров и даже буен. Пришлось утихомирить.
Все утро ушло на возню с судаком. Башку его я пустил на уху, хвостовую часть поджарил на вертеле, а остальное решил завялить, слегка присолив. Соль я добыл способом, который самому понравился: стряхнул на разделанного судака жутко соленую росу с саксаула. Я как-то попробовал ее лизнуть – во, думал, где пресную воду буду в жару добывать – и потом еле отплевался. Саксаул весь солью пропитан, и роса на нем солонее, чем вода в море. Побег саксаулий раскусишь – то же самое; особенно у черного саксаула. А тут другого и нет.
Зубастую судачью голову пришлось раскромсать, и все равно она с трудом влезла в жестянку из-под «Глобуса». На будущее зарубка: заняться гончарным делом, соорудить чашку-плошку. И поживее, а то пока все дела по жизнеобеспечению переделаю, и осень наступит; то-то взвою. Темп, темп, темп. Ставим задачу, решаем задачу и резво переходим к следующей.
На сегодня главная задача – спилить хоть одно деревце тамариска и слепить из него удилище. Веселенький после сытного завтрака и уже практически здоровый, я бодро пошагал к тугайчику. Пейзаж пьянил слабую еще головку, но и освежал, что тебе шампанское-брют. Все поднималось, как на дрожжах. Зелени и прочего разноцветья добавилось, однако маки сегодня забивали все, особенно у подножий барханчиков. Там тянулись сплошные полосы алого; мечта наркомана.
Публика в Средней Азии вся на этом деле двинутая. Накурится мужик с утра плана и сидит у «Спидолы», слушает местное бренчание с завыванием, вроде как дремлет, уносится мечтами вдаль и в таких занятиях проводит свои дни. Наверняка о гуриях мечтает, педофил чертов: у них, небось, все гурии не старше двенадцати, да и двенадцатилетняя уже перестарок. А попробуй выразить ему свое удивление таким образом жизни, так он тебе и выдаст, от живота веером: «Нишего ти не понимаешь». Я и сам иногда склоняюсь к тому, что мало чего понимаю, но не до такой же степени. Ладно, Аллах с ними. Пусть предаются своей педофилии, лишь бы наших девочек не трогали.
Я сорвал мак и шлепал им себя по физиономии. Он был мягкий и какой-то бархатно-пушистый, и это было приятственно, а нюхать его бесполезно, пустынные маки не пахнут, это всем известно, а вот пахнут ли нормальные, садовые? Убей не помню. Оторвался от той действительности напрочь. Да и не больно нужно, я сам тут цвету и пахну. Буйство жизни возбуждает. Под одним саксаулом даже несколько одуванчиков выскочили, я прямо остолбенел. Жалко было, но все равно сорвал: добавлю в чаек. Было бы побольше, я б из них одуванчиковое вино сделал, dandelion wine, как у Бредбери. Только и без вина ликование земли передавалось нервишкам напрямую. Так и хотелось запеть оду Zur Freude или еще что-нибудь такое эдакое, мажорное.
Я так и сделал, но немного попел и погас, по слабости здоровья. Опять же трудно забыть, что всему этому буйству отведен мизерный срок, не больше месяца, ну, может, полутора, а потом все скукожится, совсем как у нас, человеков, даром что наш век подольше. Хотя – все мы эфемеры, и жизнь наша такая же… эфемерная. Ладно. Gaudeamus igitur juvenes dum sumus… Дальше забыл. И какой я к черту juvenis, старый пердун. Дело уж скоро под горку пойдет, если уже не идет, а я все ерзаю, ищу на свою филейную анатомию приключений, не знаю, куда либидо свое несчастное пристроить. . .
Либидо либидом, а шустрить надо. Я добрался уже до тугайчика и присел у той ложбинки, где заприметил давеча деревца тамариска. Посидел, снова полюбовался на совершенно уже распустившуюся многоцветную массу. Прямо перед носом торчали светложелтые, тяжко пахнущие кисти цветов колючего барбариса, и я тихонько замурлыкал самодельную песенку времен моего скалолазания: Ветер тихонько колышет, Гнет барбарисовый куст, А парень уснул и не слышит Песен сердечную грусть…
Дальше опять не помню, склеротик жареный, склеротик пареный, склеротик тоже хочет жить… А чего там особо помнить – разбился парниша, а ты присел ночью у костра и сочинил в его память эти грустные куплеты, чтоб себе и другим душу травить. Я б и сейчас посидел, чего-нибудь душещипательного сочинил, ибо кто ж про меня песню сложит, если не я сам? Никто. Дожил. Грустно до слез, смешно, блин, до колик…
Куплеты как-нибудь в другой раз, а сейчас надо прикинуть, как пробиться к стволикам тамариска, он же гребенчук, близким и недоступным. Никак к ним не добраться, только ползком; в полный рост и не мечтай, а внизу переплетение ветвей, лиан и сухого бурьяна вроде пожиже. Что ж, в войну люди и не такие расстояния по-пластунски преодолевали. Мы пол-Европы по-пластунски пропахалии… Слава Богу, пилка есть; потружусь, пообпилю самые противные сучья и так проложу себе небольшой туннельчик в светлое царство.
Я в последний раз вздохнул, обнажил свою пилку и ужом ввинтился меж кустов.
Работка была адова. Даже картинка из учебника по истории припомнилась – как шахтер в дореволюционной России, бедненький, лежа на боку, долбит кайлом уголь в узкой, низкой щели. Точь в точь как я, только я без кайла, что бы то слово ни значило. Пару раз пришлось задом выдираться из пробитого хода, таща за собой отпиленные сухие ветки, чтоб расчистить немного туннельчик, потом возвращаться и продолжать эту потную лежачую возню.
Все бы ничего, но тут оказалось, что не я один такой любитель поползать по этим джунглям. Я как раз хотел срезать сук, что лез мне прямо в морду и перегораживал путь, и протянул руку, чтоб отпилить его у самого ствола, «на кольцо», как и пристало старому садоводу, чтоб не портить даром деревце – и так и застыл, мгновенно ощутив, как покрываюсь вонючим потом страха. Из-за стволика на меня внимательно, хоть и довольно равнодушно и даже несколько сонно, смотрели узкие вертикальные зрачки здоровенной, судя по голове, змеюки – тела ее я не видел, только плоскую башку и немного за. Она не шевелилась, и я тоже боялся даже глазом моргнуть, лежал с протянутой рукой и соображал, успею ли прижать пилкой голову змеи к земле, если она ударит. Ой, навряд. Промахнусь в этих чертовых колючках, как пить дать промахнусь – они ж меня со всех сторон стискивают, координации никакой, а ей простор. Так мы и играли в гляделки, пока змее это не прискучило, и она вдруг исчезла с легким шорохом, а я быстро-быстро, на манер краба, выкарабкался на волю и там присел передохнуть.
Значит, дождались. Уж не только цветочки пробудились к жизни новой; и гады туда же. Интересно, кто это был. Гюрза? Эфа? Узорчатый полоз? Больше похожа на гюрзу вроде. А какая тебе разница, кто тебя тяпнет? Результат один и тот же. У гюрзы, кажется, одного укуса на тысячу смертельных доз хватает, если равномерно распределить. А мне больше одной и не нужно, я не жадный. Одной за глаза хватит. В этих зарослях и не увидишь, кто тебя цапнет. Гюрза к тому ж по кустам-деревьям лазит, может свалиться сверху тебе за шиворот. Как любовь – нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь. Во будет номер.
У меня к гюрзе, надо сказать, очень личное отношение. С детских лет напуганный. Дело было в полдневный зной в долине Дагестана. Послали меня куда-то – наверно, отца искать, он там чего-то задержался с местными работничками. Камни, пыль, потом шел босой по скошенному полю, все ноги о стерню и колючки изранил, жара до звона, и не думайте, что это метафора или еще какая литературная глупость – я отчетливо слышал, все еще слышу этот сухой звон, он и вправду сухой, хоть и еле слышный теперь. Шел я, шел по солнцепеку, добрался наконец до аула, присел под стенку в тень. Сижу, разомлел, слушаю эту звонкую тишину, никого вокруг, один я на белом свете, усталый, грустный и почти сонный. И тут выползла она, кажется, из-под арбы, а может из-под забора; заскользила прямо ко мне, длинная, серая, словно живой канат. Я замер, как кролик, сдвинуться не могу и даже не думаю об этом, а она все ко мне ползет или, лучше сказать, равномерно течет, а страху во мне уже до краев, еле жив. Как я после этого заикой не стал, Бог весть. Она проползла в вершке от моих грязных босых ног и заскользила в дырку под глинобитной стенкой совсем рядом со мной, стекала туда нескончаемо, я все сидел и боялся, сидел и боялся, а дрожал или нет, не помню.
Потом мне рассказали, что она хоть и гюрза, но своих не трогает, зато мышей в доме никогда нет. И охотится она ночью, а днем на солнце греется и не любит, когда ее беспокоят. Ну прямо pet, а не смерть ползучая. Курьезно было бы наступить на такого pet.
Прошло почти сорок лет, и снова я сидел на слабом солнцепеке и боялся змеи. Не столько боялся, может быть, сколько переживал: как это так – я, который вот Я, и вдруг из-за какого-то пресмыкающегося боюсь лезть под эти кусты, куда мне действительно очень нужно. Абсурд и стыдуха.
Тут я вспомнил, что отец совершенно не боялся змей, хватал их голой рукой за шею и мог придушить, как Геракл. Тот, кажется, проделывал это уже в люльке. Но то ж был отец, Высшее Существо, а не сопливый я. Однако вот я уже давно не сопливый, и пришла моя очередь не бояться змей; отец ведь тоже их когда-то наверняка боялся, не мог не бояться, но пересилил себя и стал герой. Очень даже может быть, что именно ради меня. А мне ради кого? Ради самого себя? Еще одна грустная темочка в этой рапсодии.
Я посидел, повздыхал, вырезал палочку с развилкой на конце и снова пополз в свой забой, ширяя перед собой и по сторонам этим антизмеиным щупом. На этот раз все обошлось без неприятных встреч, к тому же подальше от края там, внизу под кустами, стало просторнее, и скоро я уже пилил ближайшее тамарисковое деревце под самый корешок. Спилил-то я его запросто, а вот вытаскивать пришлось с превеликими трудами, с бессильными дерганиями и дежурными матюками, но в конце концов мы оба, стволик и я, выдрались из этого колючего плена.
Стволик оказался довольно длинным, побольше трех метров, и от радости и в нетерпении я стал обрабатывать его тут же, сидя на кучке выволоченного из тоннельчика спиленного барахла. Аккуратно срезал все сучки до самой последней почки, верхнюю половину оставил в коре, а нижнюю, к толстоватому комлю, принялся соскабливать и состругивать до нужного диаметра. Время от времени я потряхивал уже почти сформировавшимся удилищем, повизгивая от радости: игрушка пружинила не хуже магазинной. По-хорошему, надо бы теперь удилище завялить – привязать к шесту или доске и выдержать в сарае или вообще где-нибудь под крышей, только где мне эту крышу взять. Да и времени никакого нет. Терпежу тоже нет. Сойдет и эдак.
Так я сидел, строгал свою деревяшку и только изредка отрывался, чтобы полюбоваться цветастым благоухающим тугайчиком, пока не вспомнил, что в лагере у меня есть битые бутылки, масса стекла, а им-то как раз лучше всего наводить последний лоск. Тогда я встал и побрел к бухте, старательно обходя колонию песчанок. Они там выстроились над норками толпой, но я только грозился им своей палкой, если кто-то из этой шустрой публики свистел особенно нагло, и тогда они моментально проваливались сквозь землю.
Хорошо, что я так внимательно смотрел себе под ноги и вокруг, а то бы пропустил своего старого знакомого – ушастого ежика. Может, это был уже другой ежа, не знаю, но не все ли равно. Я снова засек его в деловой пробежке от одной площади кустиков к другой. Как и в прошлый раз, он моментально свернулся в клубок, когда я к нему подскочил, только на этот раз я вовсе не собирался оставлять его в родных тугаях, а твердо решил забрать с собой, чтоб и у меня был pet. У всех были pets – у Железной Маски, у графа Монте-Кристо, у ниггера Джима, а у меня нет. Неправильно как-то. Все будет с кем побалагурить или на ком зло сорвать. Как на супруге или другом ближайшем родственнике.
Я притащил ежа в лагерь, положил на землю, набрал в свободную маленькую банку чистой воды и поставил рядом с ним, а когда сам обедал, добавил еще небольшой кусочек жареного судака. После lunch’а занялся своими делами – закончил полировать удилище, потом стал мастерить крючище из ржавой ведерной дужки: перебил ее пополам и принялся отчищать одну половинку от ржавчины, затачивать на камне, а затем и гнуть с помощью своих бесценных плоскогубчиков. Все это время я поглядывал на ежика и поддерживал с ним светскую беседу. Пусть привыкает к моему голосу и возне.
Я знал от кумли, «людей песков», что ежи эти очень доверчивы к человеку и в неволе моментально к нему привязываются. На то была вся надежда, хотя этот экземпляр поначалу оказался совершеннейший мизантроп: лежал совсем неподвижно, разворачиваться не желал, и только иголочки его чуть шевелились в такт дыханию. Живой, значит, только угрюмый из себя. Но я все равно тараторил, не обращая внимания на такую нелюдимость:
— Ежа, ты можешь дуться сколь угодно, но если разобраться, так абсолютно зря. Я ж не только для себя стараюсь, а некоторым образом для тебя тоже. Вот видишь, заточил железяку, жало уже – как у осы, теперь согнем ее аккуратно, слегка еще камнем пристукнем, придадим идеальную форму, и будет у нас настоящий сомовий крюк. Удилище есть, леска плетеная есть, крюк скоро будет, поплавок соорудить – раз плюнуть, останется наживку найти. На этот счет у нас есть совершенно определенные идеи. Хочешь знать, какие? Сам вижу, хочешь. Открою тебе небольшую тайну: я терпеть ненавижу песчанок, они у меня еду воруют и вообще заразные, и тебе не советую с ними путаться… Так вот, как только я покончу это дело с крюком, отправлюсь на настоящую охоту. Тебя, извини, не возьму, никак не могу, ты останешься лагерь сторожить; потом, как-нибудь, когда-нибудь, может быть… А сегодня я пойду один, и гад я буду, если не добуду пару этих тварей. Сечешь? Наживим крючище, метнем в бухту закидушку, и будет нам к утру сомятина. Любишь сомятину? То-то же. Со мной лучше дружить и вообще жить душа в душу, тогда тебе сомятина обеспечена до конца твоих ежовых дней…
Интереснейшая, кстати, вещь: когда треплешься сам с собой, то определенно чувствуешь себя придурком, кандидатом в дурдом, а когда вот так обращаешься к живому существу, хотя бы колючему – ни Боже мой. Нормальный диалог, просто одна сторона чего-то буровит, а другая отмалчивается. Бывает. Я, как надуюсь за что-нибудь, сам могу целыми днями молчать, сколько бы при мне ни верещали. Стандартный вариант, можно сказать.
К тому ж Ежа, похоже, сменил гнев на милость, расслабился, высунул презабавный черный носик, облизал его еще более забавным розовым язычком. Дальше – больше: показался очень живой глазок и знаменитое его большое ухо – на то он и еж ушастый, в России таких нет. Я обрадовался, словно мне повесили орден «Знак почета», и автоматически потянулся погладить колючки, но он снова моментально свернулся. Тут только я заметил на его спинке, меж иголок, здоровенного клеща. Эта сволочь напилась Ежиной крови и раздулась до размеров не то что горошины – двух горошин, трех горошин, если не больше, слепленных в одну.
Я закудахтал, забормотал всякие утешительные слова, быстренько заострил палочку и принялся отшпиливать эту гадину от Ежиного тела, и вы не представляете, каких трудов мне это стоило, но в конце концов я его отодрал. Ежа был до того глупый, ужасно разобиделся на меня за причиненные неудобства и все фырчал, но я ему подсунул под нос его собственного клеща, налитого его собственной кровью, и он слопал паскудное насекомое в момент, каннибал ушастый. Отмстил-таки. Хотя на меня дуться, похоже, не перестал.
Времени вникать в его настроения у меня не было. Солнце клонилось чуть ли не к закату, а наживки нет как нет. Я перевязал ежа поперек туловища пару раз мутузком подлиннее, другой конец обвязал вокруг увесистого плоского камня, велел не дуться и не безобразничать в мое отсутствие, подхватил свою дубинку и помчался, если о моей шаткой рысце можно так сказать, на битву с песчанками.
Битвы, собственно, не получилось. Стоило мне ступить на территорию колонии, как я снова провалился в чей-то подземный ход, несколько этих мерзких тварей прыснули у меня из-под ног, я метнул дубинку и тут же уложил одну из них. Я бы, наверно, мог набить их и больше, но на следующем броске моя боевая палица ударилась о землю и переломилась пополам. Чертыхаясь, я подобрал обломки, взял свою крысоподобную добычу за мохнатый хвост и заторопился в лагерь. Вообще-то мне много наживки сейчас и не надо, удочка-то одна. Я больше переживал за потерю оружия. Придется другую дубинку мастерить, наверно, из чингиля, если подходящий куст сыщется. У чингиля тоже тяжеленная древесина. Саксаул – прекрасное топливо, но как оружие никуда не годится: хрупок. И как я мог про это забыть, я ж ведь слышал от кого-то – он иногда под собственной тяжестью ломается со страшным треском… А я еще подумывал, как бы каркас лодки из саксаула сладить. Лопух чертов. Писано ж было кем-то из первопроходцев: сие дерево ни на какие поделки не способно.
В лагере я застал разор и безобразие. Ежа презрел мои наставления и повеселился вволю: перевернул баночку с водой, а также все, до чего мог дотянуться. Еще издалека я видел, как он мотается по лагерю, насколько хватает шнура, в поисках чего бы еще нашкодить, но при моем приближении свернулся в клубок паинькой, будто он – не он. Я прочел ему суровую нотацию, но в душе порадовался тому, что кусочек судака он-таки уплел и воды, видно, напился. Из веревочной петли он почти вывернулся, так что пришлось перевязать его потуже. Ничего, пусть посидит на цепи, пока привыкнет.
В тот день я дважды мотался к тугаям, время пролетело, и уже вечерело, когда я наконец тщательно обжарил песчанку, насадил ее на крюк, крюк привязал к леске, а рогульку с леской приспособил к удилищу. Как и положено, один конец рогульки расщепил и в расщеп вставил лесу – при рывке рыбы она из расщепа выскочит и начнет разматываться.
Когда все было готово, я тайком от себя перекрестился, поплевал на обжаренную песчанку, раскрутил снасть и закинул ее в гладь бухточки, но не очень далеко от камней. Комель удочки вбил в узкую расселину почти вертикально и еще для верности привалил камнем. Вот так. Теперь одно из двух: или повезет, или я такой закоренелый непрушник, что впору самому этой леской удавиться.
День был какой-то уж очень длинный. Я умотался так, что уже за скромным нашим рыбьим ужином все клевал носом, однако продолжал воспитывать ежа – в том смысле, что жить надо дружно и шкодить по минимуму. Ежа к тому времени уже развернулся, вполне освоился и топотал вокруг на всю длину шнура. У него, казалось, была одна-единственная idée fixe — как бы освободиться от обвязки. Зачем? А вот чтобы еще что-нибудь опрокинуть, покатать носом, поцарапать лапками и вообще нахулиганить; других вариантов не было. Так я ему и объяснил: Обязательно отвяжу, но только если научишься себя прилично вести. Свобода предполагает ответственность, а пока ты есть балбес безответственный, сиди на цепи. Может, проникнешься.
Ежа меня вроде и не слушал, но у него это как-то по-детски получалось: сам как будто на меня не смотрит, по своим глупым делам шастает, а ушки все ловят, как радары.
Так что я был спокоен: уживемся.