Камнепад, которого не было. — Бояться змей не стыдно. — Разные сорта страха. — Школьный апфоризм. — Physical courage. — Академический змиятник. — Положительные аспекты змиятника. — Будни поэта-переводчика. — Ранний испуг. — Свидетель – значит мученик. — Что делает двенадцатый калибр и как об этом написать.— Кэп дает советы
После чая и последних сонных наставлений воспитаннику я с притворным старческим кряхтеньем забрался в логово. Сон сморил меня скоренько, но и в эту ночь выспаться всласть не удалось. Где-то заполночь затряслась земля, с грохотом посыпались в ущелья миллионнотонные скалы, и меня подкинул на ложе вечный кошмар альпиниста – попасть под камнепад, лежа в застегнутой палатке и не видя, откуда летят и скачут эти каменные ядра.
Я уже успел сообразить, что никакого камнепада нет и быть не может, что вокруг лишь тишина и шорох ночного моря, но сердце все било бешеную чечетку, и я торопливо выбрался наружу.
Понадобилось всего пара минут, чтоб установить причину грохота: еж неведомым мне способом ухитрился завалить камни очага и теперь стоял рядом и с любопытством разглядывал дело рук своих – а камни эти впору здоровому мужику ворочать. И как его самого не расплющило, балбеса колючего…
— Дать бы тебе по шее, скотина ты безмозглая, да себе дороже, — с чувством обратился я к ежу-хулигану, сидя перед ним на корточках, но он только переступил с лапки на лапку и презрительно повел носом. – А-а, что с тобой, с охламоном, рассусоливать… Все, отправляю тебя в ссылку.
Я сграбастал ежа обеими руками, прижал к себе, потом отвязал от якоря-камня и отнес подальше от палатки, а там привязал к кусту саксаула.
— Вот так. Посиди в пустыне, как Христос, подумай над своим поведением. К утру не раскаешься, лишу пищевого довольствия. – То была пустая угроза, и мы оба это знали, но чего не скажешь сгоряча. Я надменно повернулся и пошел назад в лагерь.
Заодно решил проверить, не попалось ли чего на закидушку, и осторожно вскарабкался на камни. Поплавка на темной воде разглядеть никак нельзя, но леска по-прежнему защемлена в расщепе рогатулины. Значит, пусто.
Смешно сказать, но этот эпизод с камнепадом, которого не было, крепенько меня потряс, и заснуть оказалось совершенно невозможно. Бессонница – вечная моя спутница чуть ли не с детства, лет с тринадцати, но за время похода я от нее вроде бы отвык, укатываясь постоянно сверх всякой человеческой меры. И вот на тебе, вернулась, красавица. Ворочайся теперь до утра, перебирай события и комментарии к ним. Вообще-то подумать никогда не вредно, но тут ничего хорошего не жди, раз все на желчном фоне. Бессонница – самовоспроизводящееся состояние: чем дольше не спишь, тем злее яришься, а в ярости какой сон. Иногда, к самому утру, уж и мыслей беспокоящих от истощения никаких, а сна все равно нет, одна сиреневая злоба. Правду говорят: уметь спать – высшая гениальность.
Сначала я все думал про ежа. С ежиком мне, конечно, повезло, что тут говорить. Забавный. Энергичный. Такую кучу каменьев завалил, шкода колючая. С этим не соскучишься. Если б не ежа – кого б я тут завел? Я ж говорю, все знаменитые узники заводили себе pets, а что я, как не узник на этом острове, только не шибко знаменитый и без надзирателей. Может, пришлось бы паука приручать, кормить его своей кровью, как рекомендуют в литературе. Хрена ему лысого; хватило бы и мух. Паук, впрочем, ненадежное дело: скоро полезут из всех щелей ящерицы, и слопали бы они моего паучка за милую душу.
Ну, не паука, так змею. Вот уж не дай Бог. Я, конечно, буду упражняться, пересиливать отвращение, но пока что боюсь этих ползучих гадов до содрогания. Ишь как передрейфил сегодня. Хорошо хоть вовремя заметил, а то бы прополз мимо, а она бы сбоку тяп меня в шею… То-то сразу отмучился бы. Нет, после укуса гюрзы люди долго умирают. Наверно, успел бы из тех зарослей выкарабкаться. И что толку, все одно окочурился бы. Не все ли равно, где и от чего. Ан не все равно; почему-то смерть от змеи казалась особо глупой и неприятной… Абсурд, конечно, но это с позиции разума, а какой в бессонницу разум?
Я резко повернулся на другой бок, мысли тоже вильнули вбок. Интересное дело: трусить змей не стыдно, все трусят, или почти все. Особо бабы, но у них это с анатомией связано – нижние ворота отворены, заползай, кто хочешь, пока она спит. Отсюда столько визгу. А мужикам чего бояться? Кроме смерти, конечно. Однако ж иногда точно знаешь, что никакой смертью там не пахнет, змея безобидная, а все равно очко играет. Или это не страх, а, скажем, отвращение? Вздор, вздорище. Самый настоящий, темный страх.
Как ты ни выкобенивайся, а трусишь повседневно; не того, так другого. Страхи постоянно шмыгают по миру, разные, на любой вкус. Одних не стыдишься, как с этими самыми гадами ползучими. Другие кой-как, не мытьем, так катаньем перебарываешь, и тогда ты получаешься герой, даже в собственных глазах. Плаваю ж я по морям черт-те знает на чем. Но есть еще третий разряд, самый сволочной и самый… тоскливый, что ли. Человекобоязнь, примерно сказать. Ты его себе так лихо разъяснил, что он и не страх вовсе, а так… Легкое недомогание. Квиетизм интеллектуала. Или знак твоего безмерно-ироничного отношения ко всему на свете. Подумаешь, страх. Фи, какие пустяки. Ничто человеческое тебе не чуждо. Только изредка, часам к четырем утра, разлепишь очи и видишь, до чего ж ты говенное в этом плане существо. Небось, это то самое, что в тебе баба змеиным своим нюхом чует и оттого про себя в грош тебя не ставит. И правильно делает.
Про человекобоязнь все просто, как на уроке литературы: Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день за них идет на бой. У самого Гете звучней: Nur der verdient sich Freiheit wie das Leben, der täglich sie erobern muß. Это я себе чуть не двенадцати лет в тетрадку выписал, кучерявым детским почерком, и стех пор все спрашиваю: иду ли я каждый день на бой за Freiheit wie das Leben? Да никуда я не иду, а если иду, то возвращаюсь с разбитой рожей и уползаю в какую-нибудь щелку, где меня, с дрожью надеюсь, не достанут. Отсиживаюсь в уголочке и мечтаю об одном, чтоб мне там не дуло.
— Попридержи коней, спустись с командных высот. Не все так просто. В уличной драке нареканий на твой счет не поступало, наоборот. Гены работают, как часы, горская кровь шибает в голову, и прешь рогом, невзирая на численность и габариты оппонента, не всегда разумно. Это называется physical courage, физическая храбрость. Но тут еще обдумать надо. Про нее так говорят, будто она бедная родственница в семье других храбростей. Вот, мол, физически Х трус, а вообще-то он ого-го какой моральный герой. Мне эта двойная бухгалтерия всегда казалась с гнильцой, а вот собственный пример ее вроде оправдывает. Если конкретный мордобой, то лезем с оживлением и где погуще; а как сложный моральный выбор, так мы в кусты. Или не так?
Я переложил голову налево, потом направо, потом вообще перевернулся на живот, но в нижнем отделении стало сразу вспухать и твердеть, и я опять перекатился на спину; выпростал руки, заложил их за голову. Хотелось найти прореху в аргументации, а то уж больно дерьмовый образ вырисовывался меня, нежно любимого.
Ну, допустим, желательно идти на бой, притом каждый день, без выходных. Позволительно спросить: на бой за что? За жизнь и свободу, Freiheit wie das Leben? Очень расплывчато. Какая жизнь? Если вонь какая-нибудь,так возьмите ее себе, я еще приплачу. А свобода? Свобода кусать соседа за пятки? Утритесь вы такой свободой.
Взять академическую среду, недавний мой приют. В университетском змиятнике бой состоит из дрязг и склок, а какой из меня склочник? Я даже слов таких не знал – «блокироваться с кем-то», а там ведь целая наука. Влип, придурок – мол, я их всех победю, я самый умный. Потом только успевай на все стороны поворачиваться; огрызался, сколь мог, в беспамятстве махал окровавленным хвостом и в конце удрал с позором. И правильно сделал, между прочим, а то бы кильнулся с последним инфарктом, и митькой звали.
Стыд и срам, а бабе моей огорчение. Ей было б лестно, если б я выбился в доктора-профессора, а потом в член-коры и прочее, а она б держала салон – четверги там, или пятницы, все как у людей. А супруг дал слабину, не оправдал надежд, как же не сказать ему звонкое «фэ». Имеет право. Положим, это я решил, что такие бои меня недостойны, так ведь это мое собачье дело. Трусливая отговорка.
А и хрен с ней, пусть ее думает, что хочет. Тут надо самому разобраться. Какой бой – меня достойный? Вот вопрос. Beautiful question[90]. Допустим, в академкарьере сколько-то процентов – дрязги, но есть же и другое. Кое-что ты своей башкой придумал, пока волосы опадали меж страниц толстых и тонких томов, а ты глотал библиотечную пыль по десять часов день за днем. Было? Было. Коллеги в ладошки хлопали, оппоненты злобно щерились, все путем. Не без блеска маршировали дни, особенно лекции почитать студентам и студенточкам-аспиранточкам. Этого жалко; не вернешь. Все раскрытые их ротики мерещатся; с других курсов прибегали послушать. Хотя черти их знают, чего они прибегали. Из академического интереса? Ой вряд. Сексапильный был малый, артистичный, голос, манера, то да се. А вспомнить все равно приятно.
Потешил эго вволю. Как собачке за ухом. Даже если отбросить побочные дивиденды – юные чресла и пр. Хотя как их отбросишь, они ж были, лежат в котомке памяти, и будут лежать, когда все остальное на хрен уже испарится… Однако! Тешить эго – это мило, но положить на этот обрызганный спермой алтарь свой живот? Увольте. Жизнь на алтарь филологии – такой юмор и в «Крокодил» не примут. Правда, послевкусие поражения остается навсегда. Если сам запамятуешь, так любимая напомнит. Самый подходящий момент выберет. Забудешь, она еще припомнит. Как казаки бабелевой эскадронной шкуре.
Поначалу, правда, она этот перелет из доцентов в свободные художники-переводчики одобрила. Поэт-переводчик – звучит; опять же похвальные возгласы с разных сторон. У меня действительно со стишками всегда гладко получалось, хоть по-английски, хоть по-русски. Переводы на английский получше оригиналов бывали, чего уж там. Вот и в Literary Review похвалили; один чудак-американец целую монографию про мои переводы написал. Опять же очень достойные заказы бывают. Та же Анна Андревна, или Пастернак – то, что его сестричка недоперевела, Господь ей судия, разве ж можно так поэзию на терке тереть. Ну, косяком шли Евтушенки-Рождественские, это хоть немного на поэзию похоже. Но мама родная, сколько ж пришлось перепереть крутого дерьма, гимнов трактористам, березкам и садам в цвету. Дамы в Soviet Literature щебечут: это, мол, только Рой сможет – а Рой и рад стараться. Какой-то «Человек Ихмифа»… нивхский эпос, в гробину его нивхскую тетю. Хорошо хоть не чукотский. Хотя какая в общем-то разница. Все равно рупь сорок строчка.
Во-во, тут собака и зарыта. В этом 1 р. 40 коп. Я ж этих строк за пару часов десятки могу настрогать. Талант, ети его. Присосался, жирею, как клоп. Баба это чует и с этого тоже двойной навар соскребает – и в дом копейка, и можно с моральных высот презирать за конформизм. А как же. У нее с этим физико-моральным дуализмом дело поставлено на поток, и у меня рука не поднимается ее осудить между глаз, а жаль…
Тут я опять пару раз крутнулся винтом. Ну невыносимо. Всякий серьезный разговор неминуемо сворачивает на тему «я и моя бабень». Какой я тогда в жопу мачо. Слизистый придаток к влагалищу.
Дерьмовато как-то выходит. Если я сам про себя знаю, что конформист, с этим еще жить можно, а если еще и баба меня за это морально обнулила и рожу кривит, так вообще кирдык.
Я, конечно, не один такой, нас легионы. Но легионы пусть за себя отвечают, а я за себя. Я конформист не потому, что они конформисты, а потому что я – конформист. А почему я конформист? Тут мысль тянется к тому раннему эпизоду. Очень жидко я выступил в раннем возрасте по части гражданственности, о чем уже имел честь доложить. Как меня та цензорша и беседы в партбюро перепугали, так я и покатился колобком, искать теплого местечка, где бы меня, такого красивого и всесторонне любимого, не достали бы, а заодно жирно кормили. И чтоб можно было в опасных путешествиях эго свое надраивать до блеска, как диамант. С перепугу вывихнулся, и с тех пор вывих и тянется.
А если б не вывихнулся, что б я делал? О, это просто: свидетельствовал бы, если б было мне такое предначертание. О чем? О том, как жалка наша жизнь, и как она может быть хороша, если случится чудо, если найдутся люди, возьмут и чудо сотворят. А людей все нет и нет. О том и пиши. Пришлось бы пострадать, не без этого. Попал бы в мартиролог. По-гречески martyr так и значило когда-то – «свидетель», а потом потихоньку стало значить «мученик». Раз свидетельствуешь, значит, не миновать помучаться. Положено. Сейчас ты мучаешься с того, что не мучаешься, а так будешь хоть по делу мучаться.
Поводы будут разные. Может, ты и вправду бездарь, как в том себя подозреваешь, и будешь с этого страдать. А может, чего такого напишешь, за что тебя уж вплотную за волосню возьмут родные партия-правительство. Вот уж намучаешься всласть.
Вообще-то диссидентство, правозащитные эти дурости, голодовки, призывы к мировой общественности – это все не мое, пусть этим занимаются обиженные детки комиссаров в пыльных шлемах, которых взяли за филе в 37-м. Средь диссидентуры и другие бывают, но в основном пренеприятная публика, дурачье либо хитрожопые сволочи, я уж про то толковал. Но стоит начать без дураков свидетельствовать, и неминуемо в их компанию влетишь; тебя туда без твоего ведома зачислят. Заметут, как одноклассника Женьку, а там выбор короткий: дурдом или лагерь. Будь ты хоть трижды физический храбрец, поджилки точно затрясутся, если не дурак. И маму жалко. Мама своих мучений за долгую жизнь нахваталась – некуда девать, а тут сыночку неймется… Во проблема.
Я подтянул кисть к глазам: без четверти три. Накрылся мой режим, теперь заново все настраивать придется, утренняя разминка, закаливание, плавание, то да се. Ай, да при чем закаливание. Тут новую жизнь замышляем, а не закаливание. Кончаем коптить небо клопом-фрондером. Достать чернил, плакать и писать, писать. Накоплено порядком. В бесконечных тетрадках – обрывки без начала и конца, диалоги с Богом обо всем, внутренние монологи, стишата на случай, под настрой, все в сундуке, как у Кощея. Загнивает уже небось, а я все не слезу с печи. Словно у меня в запасе пара жизней, и будет еще время все привести в товарный вид. А где их взять, эти запасные жизни? Тут бы свою немудрящую до приличной цифры дотянуть. Мог и в сорок с копейками пойти на корм рыбкам. Кстати, еще не все потеряно; могу и не выплыть, ничего хитрого. Правильно самураи говорят: живи каждый день, как последний. Оставлять столько недоделанного, сваленного в пыльную кучу – фи как нечистоплотно. Вот о чем надо беспокоиться, а не сходить с ума от поисков любви к отдельно взятой фемине и даже – тьфу! – из-за нее стреляться.
Всегда легкая судорога прошибает, как про стреляться вспоминаю. Жуть что делает двенадцатый калибр, если стволы в рот вставить. Мозги вылетают фонтаном, и голова раздувается как шар. Юрка, лучший друг, красавец-мужчина, в горах столько в одной связке ходили и внизу тоже куролесили, пошел однажды ночью на могилку к матери, попрощался, выпил бутылку коньяку, побрел в гаражи, сел в свою «Волгу» на переднее сиденье, достал ружье и совершил эту дикость. Заряд еще и крышу машины пробил. А с чего? Ну, пил да блядовал, как все мы, только его на эту тему еще в загранку перестали посылать, а он привык, да и жена-стервь пилила денно и ночно, в партбюро бегала. Он, когда по-крупному запивать уже начал, говорил мне под настроение: Серж, говорит, у тебя есть что сказать миру, а у меня ничего такого нет, и ну его все на хер… А я не верил, думал, кокетничает. И проморгал.
Да разве он один. Сколько ребят было могучих, казалось, износу им никогда не будет, а где они теперь… Говорят, водка виновата. Может, и водка. А я так скажу: жалкая наша жизнь. И вот про это – писать, писать доходчиво и внятно. А я всякой хренью занимаюсь, по островам бегаю, костлявую дразню, за косу дергаю… Стыдно, молодой человек, ой как стыдно.
Н-да. Все складно я тут излагаю, и катарсис – хорошо, решимость начать с чистого листа – еще лучше. А только как ни глянь, повезло мне, что свалил с писательской стези в юные годы, или меня с нее спихнули; слабенький у меня оказался запал и быстро потух. С этими конформистскими замашками скурвился бы, небось, на соцреалистический манер. Весь в поиске положительного героя. Хотя навряд. Спился бы скорее наглухо, как Толик Передреич, незабвенный наш кореш. Непонятно, что хуже – спиться ли, скурвиться ли. Во дилеммочка. Уйти в underground? Так я и без того там. Половинка under ground, половинка above. Только та, что under, ни хрена путевого не делает, сибаритствует, сволочь. Но теперь мы этому положим конец. Теперь…
Тут гад-капитан, сидевший до того молчком в уголочке, ухмыльнулся от уха, что называется, до уха:
— А теперь будет все то же, что и раньше. И даже известно, почему. Писать про то, как жалка и пошла жизнь – противно и пошло, а больше писать не о чем, потому как долбаное бытие определяет долбаное сознание, вот и весь сказ.
Опосля катарсиса и в начале новой жизни материться не стоило бы, а пришлось. Кэп был прав, падла. Это ж не я, это кто-то шибко умный сказал про конфликт между поэзией сердца и прозой житейскийх отношений. Но! Не всем дано вышибить из конфликта малую искру – роман, скажем, или хотя бы рассказец. Умом я понимаю и нутром тоже чую, что пошлость обыденщины – трагическая тема, не со всех людей жалкость жизни скатывается, как с гуся вода; некоторые стреляются. А вот не идет это у меня. Не тянет в чужой пошлости копаться; в своей бы разобраться. Не мой жанр, чеховиана эта. Не дано.
— Опять за рыбу гроши, — пробурчал Кэп. – Сидя на берегу, гадать, дано – не дано, эт самое дурацкое дело. Ты попробуй, тогда и узнаешь.
— Ладно, уговорил, — подумал я миролюбиво. Трудно сказать, то ли вправду всплыла такая решимость начать новую бесстрашную жизнь, то ли просто спать под утро захотелось.
Я и заснул.