Меня исчерпали. – Free at last, o Lord. – Рама ерзает. – Уже не ерзает. – Китс прав. – Эффект Сент-Экзюпери. – О пользе и вреде сомнений. – Кто сказал, что жизнь – не каторга?
Разбудил меня переполненный гидробудильник, но я еще некоторое время лежал, пытаясь поймать за хвост какой-то очень важный сон, который все объяснил бы, и тогда все стало бы хорошо или по крайней мере терпимо. Сон ускользал, как решение теоремы Ферма. Казалось, вспомни крохотную деталь, и замелькает весь длинный роман с ужасами, потением, сердцебиением, возможно, с поножовщиной и перестрелками, но обязательно со счастливым концом. Хотя умом я знал, что счастливых концов в снах не бывает; не тот жанр. Однако сколько я ни тужился нырнуть назад в сон, там раскручивалась одна слепая лента, а на ней сплошь дыры и полосы.
Потом под этот соус пошли лениво-злобные, совсем не утренние мысли, словно перерыв на сон и не останавливал подводных гад движенье. Про нее, падлу, про что еще. Вспомнилась ее фразочка на какой-то party: «Пожалуй, этот вечер я исчерпала. Пошли домой». А теперь мадам исчерпала меня, чем и подрезала мои поджилки, как негры слонам режут. Я-то думал – я неисчерпаем, как электрон и атом, вместе взятые. Но это как посмотреть и смотря кто смотрит. Жизнь ее – вечное восхождение. Мне померещилось, что я для нее пик, а оказалось, я – ступенька, а следующая ступенька вообще заоблачная – Иностранец. Конечно, я тоже в детстве-отрочестве там поболтался, только какой из меня иностранец. Я тут, на исторической родине, с четырнадцати лет и притом невыездной, и морда у меня протославянская, и паспорт у меня советский, и сам я насквозь просовеченный, хоть и антисоветчик, как и все мы. А тот – настоящий иностранец. С бородкой.
Я скрипнул зубами. Далась тебе эта бородка. Нормальный французик из Бордо, только не французик и не из Бордо, а откуда-то из-под Ливерпудля. Нахальный чурбачок с глазками. Первым делом он меня спросил, в каком веке жила Ахматова, а вторым, не переводя духа, начал меня поучать, как ее переводить. Ну что тут скажешь. Тут ничего говорить невозможно, а можно только пинком по яйцам, за уши да об колено, чтоб только переносица хряснула или зубы посыпались фонтаном. А заодно и ей ребром ладони по шее, за ее восхищенные глазки.
Но! Бить нельзя, бить асоциально, и весь заряд идет внутрь, на разрыв душевных кишок. Главное, что я это все секу, а поделать ничего не могу. Депрессуха давит – чуть было от меня мокрого места не осталось. То-то ей было бы перо в шляпу. Как же-с, из-за нее стрелялись…
Ладно, сейчас мой ход. Я от бабы ушел, от французика ушел, от психоаналитика ушел, от себя не ушел, но может, как раз к себе приду. Психоанализ этот – такой же редут в шкурных войнах, как и остальное. Если ты невротик недолеченный, так ты ж уже юмористический персонаж, карикатура вроде старого пердуна. Не, блин, я вам еще изображу невротика. Я эти нервы просолю, просмолю – будут как струна гитарная, не порвешь. Покоритель Арала – это вам не беглец из палаты для депрессивных. Конечно, тут тоже все может обернуться самоубийством, только замедленным. А я и не тороплюсь.
— Okay, полно злобствовать, пора пописать, а то лопнет чайный пузырь, и кто тебе будет виноват – опять разлюбленная возлюбленная?
Я томно, по разделениям, приподнялся, стал раком, высунул нос из палатки. Бесконечность волн, песчаная кайма по бокам, остальное заполнено ветром и резвыми беспечными облаками – летят себе, кувыркаются, и никаких тебе хлопот. Пониже облаков кое-где тянули перелетные стайки и клинья пернатых, но главный утренний лет у них почти в темноте еще. Я это дело пропустил. Нехорошо. Стрелять не из чего, так хоть без пальбы полюбоваться. На Арале лет, что утренний, что вечерний – охотничий Эдем, Эльдорадо, и что там еще на Э. Все небо забито, в основном водоплавающими, и все рассекают пространство; если подальше, то беззвучно, а поближе – со свистом и гамом. А сейчас лишь местные чайки-мартыны под ветром шатаются из стороны в сторону, услаждают слух предсмертными своими хрипами. Сейчас нам это в самый раз.
Я вылез, отошел на несколько шагов, дрожа, расстегнул ширинку. Впечатление было такое, будто Господь Бог ошибся и поместил меня одного, безъевного, днем раньше, чем надо, в совершенно недостроенную вселенную. Я задумчиво стряхнул последнюю каплю и решительно чиркнул молнией. Придется достраивать все самому. Вручную.
Первым делом чай. Пока пил чай, варилась гречневая каша. Конечно, надо бы наоборот, но я ж свободный человек, free at last, O Lord[2]. У меня других «надо бы» полна задница.
Надо строить катамаран. Когда глядишь на жалкую кучку кривых палочек и гнилых досточек на песке, процесс видится несколько иначе, чем на диване. Но этот разлад мечты и действительности до того привычен, что даже смешно говорить. И потом, из ни хера хер делать – самое что ни на есть российское занятие. В нем можно забыться и лишь изредка выныривать попить, поесть. И то если припрет.
Для начала я примотал к двум продольным витиным шестам три поперечины тонким прочным шнуром, специально для того привезенным с собой. Обрезал торчащие концы, поставил раму на попа, подвигал – ерзает система за милую душу, жесткости никакой. Нетрудно вообразить, как это все будет в деле: волна раздергает этот агрегат, разойдется он у меня под ногами – и пожалуйста, еще одно Садко. Те покойнички, про которых Витя рассказывал, тоже ходили по Аралу на разном, а теперь ученые. Кого не выловили, те лежат на дне, отдыхают. Четверо из Киева шли на катамаране куда мощнее моего, из двух «тайменей» слепленном. Так у них как раз поперечины сначала поломало, а лодки разнесло в стороны, опрокинуло и носило в таком виде, пока публика копыта не откинула. Арал чуть ли не дурнее Каспия, разбалтывает дикое волнение за полчаса, а главное – волна короткая, крутая, злая. Не волнение, а толчея всесветная. Залезь в камнедробилку, будет тебе полное представление, как оно. Тут добрая яхточка руля не слушается, на волне копается, не говоря про ту дребедень, что я замыслил. Кабы не нужда…
Я прилепил еще две диагональные скрепы. Вроде получше стало, но что будет, когда шнур намокнет? Да все то же и будет – растащит море мой катамаран, разберет на запчасти, и наглотаюсь я солененького на всю загробную жизнь. Буду, как живой, смотреть с разных фото с черненькой каемочкой и без. Если кто повесит.
Стало совсем грустно и жалко себя. Я присел на полузарытую в песок канистру, как роденовский истукан, принял позу, будто размышляю, хоть в голове – шаром покати. Но постепенно что-то там забрезжило, воспоминание какое-то. Вроде бы у той халабуды, что я разбирал, валялась масса ржавой и не очень ржавой проволоки – ведь ею и вязали турлучную основу, блин. Надо ж такое забыть…
Я кинулся бежать чуть ли не с низкого старта, но скоро перешел на бодрый шаг. Состояние было еще желудочно-кишечное. Ничего, дошкандылял до места споро, насобирал этого добра моток, хоть исцарапал ручки в кровь. Побрел домой. Смешное слово – «домой». Вообще-то я так себе положил, давно еще: где моя библиотека, там и дом. Вот только с этими проклятыми браками-разводами я уж две или три библиотеки профукал, со счету сбился. Нет уж, в этот раз шалишь; подгоню фуру и все до последнего томика утащу. Не те мои годы, чтоб опять за лыко-мочало, начинай все сначала.
Я кинул моток ржавья рядом с хлибкой рамой катамарана, любовно вытащил из нагрудного кармана маленькие, но эффективные плоскогубцы. Рассовывая перед походом вещички по бесчисленным карманам, я твердо следую давно выработанной формуле: оружие, деньги, документы, аптечка, драгоценности. Плоскогубцы идут по графе драгоценности, вместе с часами, компасом и биноклем. Бесценная вещь. Что бы я сейчас без них делал…
Разбирать раму я не стал, а наложил проволоку прямо поверх шнура, закручивая ее так плотно, как только мог. Иногда гнилая проволока рвалась, но я даже не матерился, а терпеливо вязал на том же месте другой узел. На второй или третий раз я усмехнулся, премного довольный собой: уже просыпалось первобытное терпение. Значит, остальное приложится. Значит, я уже повел в счете.
Так я вязал узел за узлом и наконец увидел, как Господь на какой-то там день, что это – хорошо. Опять поставил раму на попа, нажал – ничто не сдвинулось ни на миллиметр. Низко летевший мартын аж шарахнулся от моего казачьего гика.
Я оглянулся окрест. Оказалось, дело уже к вечеру. То-то, думаю себе, темно так стало. Оранжевое светило с темными полосами тучек поперек талии нависло на краю мира, готовое булькнуть в море, но я смотрел на это даже с некоторым самодовольством, хоть кровь практически струилась из-под ногтей. Когда не замечаешь времени, наверняка творишь что-то стоящее. Китс что-то такое про поэзию сказал, но что мне Китс. Я уж и про обиды свои забыл. Практически.
Я вздул огонь, примостил на камнях котелок, но все оборачивался к готовой раме. Подошел, приподнял, потряс и, пожалуй, впервые взаправду поверил, что поплыву. Где-то в мозжечке у меня торчал запасной вариант – пройти пешком от устья Сыр-Дарьи до устья Аму-Дарьи, сначала на юг вдоль восточного берега Арала, а потом на запад вдоль южного. Так даже труднее, ибо груз пришлось бы тащить на горбу и пить водичку из копанок на берегу, почти неотличимую от морской. Но нету того шику, что под парусом. Есть в пешем хождении что-то натужное и ползучее. А мне позарез нужно было, чтоб с шиком. Чтоб взорлить. Чтоб задавить сомненья. А то эти профурсетки меня самого совсем чуть не задавили.
Хотя, конечно, в нашем деле без сомнений, как без рук. Сомневаешься, меняешь строчки, еще, еще, и так до щелчка. Это вот сучки разные ни в чем не ведают сомненья, всегда точно знают, чего им нужно. Прям по Горькому: вперед – и выше! Где ужом, где соколом, а где и мелкой пташечкой. Уж такой ли щебетуньей, бывало, ластилась. И еще долго щебетать будет, только уж не мне. Представляешь, тебя бы черви на закуску разбирали уже, а она бы щеголяла в трауре и все щебетала. Взяла бы голос в маску и дальше щебетала…
Я обжегся чаем, подул в кружку, помотал головой. Ни к чему это. Опять завожусь. Все уж думано-передумано, взад-вперед по одной колее, все те же злые, усталые пошлости. Но вот забавно: здесь, меж пустыней и морем, под темным, всклокоченным небом, у одинокого огонька, до которого никому в мире нет дела, мыслишки тяжелеют в цене, набирают вес, какого у них не было бы, думай я их на диване. Наверно, работает эффект Сент-Экзюпери, назовем его так: банальности сияют новым светом, если они конденсируются под гул мотора на высоте три тысячи футов, или на какой альтитюд он там летал. И в пустыне он чего-то важное излагал. Не помню, правда, что. Вернусь, посмотрю. Если вернусь.
Ежели отбросить бабу…
— А как ты ее отбросишь?
— А вот так – на хер… Если отбросить ее, я тут себе кое-что нащупал. Примерно так: Не сомневаясь, ничего путного не скажешь, а усомнишься – никому ничего не докажешь. Себе в первую очередь. Так и будешь сидеть в уголочке и мусолить свои сомненья: хорошо ты сказал или курам насмех? Истинно вам говорю: картезианское сомнение плюс графоманское самомнение – только из такого бульона может что-то вылупиться.
— Но это ж каторга, а не жизнь.
— А кто сказал, что жизнь – не каторга? То-то и оно. Отсюда и главное сомнение: а стоит ли… Небось, Христос как раз за этим в пустыню бегал, навроде меня. Я деталей не помню, но что-то такое должно было случиться по сценарию. Стоит ли, мол, корячиться, подумал Он себе. Может, гори оно все синь пламенем. Хотя Ему ли было сомневаться, имея такую мохнатую лапу в горнем царстве. Это нам, заброшенным, не грех иногда и лапки опустить, когда пойдет такая вот гадючья полоса. И самому ж себе грех уныния отпустить, раз нету блата среди верхнего начальства.
Я присыпал золу песком, чтоб змеи не ползли на огонек, как они имеют обыкновение делать. Впрочем, чего это я… Рано еще для змей, спят, небось, по норкам. И мне пора. А то я тут что-то разгорячился. Не выдул еще ветер мои обиды. Все оправдываюсь, ищу ответов. А ответы жизнью дают, не словами.
— Во-во. Побундеть мы все горазды, под холодную закуску. Ты поди сделай.
– Ладно, сделаю, будьте покойны. Или – не поминайте лихом.
В последний раз перед тем, как лезть в палатку, обвел очами свой мир. Мрак сверху, мрак снизу, ветерок так и сдувает мой домик с планеты. Звезд всего пустяк, кое-что по мелочи. В прошлый раз я тут плавал в июле-августе, и звезд было навалом, каждая в кулак, а меж ними темная тьма благородных, изысканных оттенков, ну что тебе пан-бархат. Ништяк, я теперь терпеливый.
Потерплю – может, и мне чего ни то воссияет.