Крохотное облачко, заслоненное лавиной впечатлений, возвышенных и не очень, разрослось во все небо. Зефирчик вдруг озверел и хлестнул по морде крупными каплями, и почти сразу же, после мхатовской паузы, обрушился косой потоп. Я вдруг оказался в очень маленьком и безжалостно яростном мире, окруженный со всех сторон светло-серой стеной дождя, больше похожего на вторую, вертикальную Волгу. Нигде ни неба, ни земли, подо мной – байдара, взбесившаяся, как бычок на родео, а я ей – фраер, которого надо скинуть. Садист-ветер со смаком резал по живому, голому телу холодными струями, но иудино поведение “Ласточки” было страшнее: дай ей сотую долю шанса, и она выскользнет из-под ягодиц. Чувство равновесия, похоже, таится у меня в этом органе или органах, но орган вообще-то бездарный, и я страх как боялся ошибки.
А тут еще мне стукнуло, что в любую секунду стенку дождя может пробить нос “Метеора” или “Ракеты” на скорости – какой? Тридцать, сорок км в час? Один хрен, накроет, как медным тазом. Я нервно орудовал веслом; в таком каючке, завались он за печку, весло не только для гребли, но и для баланса, как шест у канатоходца. Сунь его не в ту волну не в ту миллисекунду, и опаньки, человек за бортом, кинь ему буй, или в рифму, все равно задавим. Словечко прилипло, где-то в подкорке пульсировала строка: “Есть упоение в бою”, а рядом, в терцию, аукалось: “А нам, татарам, по бую…”
Справа по носу сквозь завесу проступило что-то темное, очень похожее на форштевень “Метеора”, в животе пренеприятно екнуло, но это оказался верхний клинообразный конец острова. Скоро я проскользнул под его защиту, выбросился на берег и только набрал воздуху, чтобы облегченно вздохнуть, как меня окружил взвод народу, мужчины, женщины и дети, с охами и ахами насчет моего здоровья и целости.
Оказалось, две семьи из прибрежной деревни пришли на моторке и освежаются в древнерусских традициях на лоне. Они затащили меня к себе в палатку “согреться”. Жуткий вообще глагол, хоть и невинный на вид. Я скоро согрелся до того, что возлюбил их просто пламенно, и они меня, кажется, тоже.
Под обильную “Московскую” я рассказал им всю свою жалкую историю семейного развала, и они сочувственно матерились, даже женщины, хотя общее мнение и клонилось к тому, что бабы дуры, бабы бляди, бабы бешеный народ. И что я легко отделался, уйдя из дому в белый свет, а мог бы и сесть, если б волю себе дал. Обычное дело.
Потом как-то нечувствительно съехали в политику, вспомнили, как когда-то любили Ельцина “за муки его”, как сказал Саша, мощный такой бык, охранник ж.-д. моста. А что из этой любви вышло – про то многоэтажно, но скажите вы мне, как еще про эту краснорожую скотину, прости Господи, еще можно высказываться, если от души и по-простому.
Во мне все еще перекипали какие-то переживания насчет веры (у них у всех висели крестики на шее, особенно заметные почему-то у троих детишек-подростков), и я длинно, кое-как минуя ученые слова, изложил про это, а Саша высказался так, что к Богу идешь, когда припрет. По-моему, невпопад, но могу и ошибиться.
Про что еще толковали, не помню. Помню только вопли, смех, слезы, мокрые поцелуи, и мысль где-то в мозжечке: а ведь, наверно, по всей России можно свалиться на манер Антея в любое место, и тебя пожалеют, если есть за что. А может, и за так просто. Потому что тут тепло, как сказал Савелий Крамаров, царствие ему небесное, помянем его грешную душу, земля ему пухом…
Я совсем расчувствовался и притащил весь свой запас охотничьих колбасок, раздал пацанве, а заодно и взрослым, и видно было, что для них это лакомство необычайное, и душе было радостно и трогательно на это смотреть.
Тем временем стемнело. Дождь давно пролетел. Я несколько раз повторил им свой адрес и взял с них клятву приехать погостить. Потом помог им паковать палатку, но видно не шибко ловко, меня самого чуть не упаковали. От смеха Сашина жена, а может не жена, завалилась в какой-то куст, придавила его всей своей славянской задницей, и мне же пришлось ее оттуда извлекать, хотя сам я держался на одном гусарском шарме и гордыне. После еще одного раунда повальных поцелуев Саша взревел мотором, и они умчались в ночь, оставив меня наедине с пылающим костром любви ко всему живому. И – тишина.
Заплетающимися руками я принялся ставить палатку и все такое, но ежеминутно замирал с тупым взором. Очень одолевали разные мысли про русские вопросы – кто виноват, что делать, какой счет.
Чушь это все. Настоящий русский вопрос – Вася, ты меня уважаешь? Что делать, если есть вот такая, извините за выражение, соборная потребность, чтобы тебя уважали далекие и близкие. И это очень трогательно, но до этого вопроса надо еще допиться, и как на него отвечать? Ну, скажешь там, “А то нет”, или “Падла буду”, так это ж не ответ. Это ж надо доказать. Принять на грудь летальную дозу (два литра, если кто не знает). Обсудить насущные проблемы мира и капитализма. Очертить смысл жизни, включая жизнь половую и после смерти. Изложить интимности, от которых дневник краснеет. Пролить слезу-другую по какому-нибудь неудобоваримому поводу. Закруглить слюнявыми поцелуями или мордобоем, это как повезет, а из-за чего, так это ж утром разбираться. Заодно выяснить, кто тут стонет, не ты ли сам, и кто этот сам, и за что ты тут на этом свете, кто их просил… Один американец рассказывал, у них в Америке половина населения не пробовала алкоголь, есть такая статистика. Живут же люди. И зачем только живут…
Я заполз в спальник, смежил очи, мир бешено завращался, даже непонятно, по часовой стрелке или против, и стал с немым жужжанием уходить в какую-то воронку. Я испуганно вытаращился в темь, потом и вовсе выкарабкался наружу и побрел к воде.
Над дальним берегом висела лохматая луна в два обхвата, какая-то совершенно первобытная над первобытными, размытыми деревьями. Над водой стелился туман, как спецэффект в дурацкой постановке. По спине пробежал холодок. То ли от реки сырость, то ли мистика снова обуяла, не понять. Скорее все же космические сферы что-то навеяли, щиплют какие-то струны, но мелодия выходит с синкопами, словно похмельный бог наяривает фугу в рэг-тайм.
Я немного послушал, потом комары и филистерский страх грядущего похмелья загнали меня в воду, и я долго пахал лунную дорожку, туда и обратно, и все кролем, кролем, до посинения, так что на суше уже и непонятно было, шатаюсь я или дрожу. Но когда растерся и залез в свой спальник, чувствовал себя года на три, не больше.
Я боялся, что мир снова начнет крутить свои кибернетические фуэте, но он залепил с трамплина сальто с пируэтом и скользнул за угол…