Наступил март, дни стали длиннее, а я старался удержать быстро текущее время. Скреч проснулся, после спячки он стал еще ласковее, и, кажется, еще больше привязался ко мне. Много раз на дню я с сожалением вспоминал о своем обещании расстаться с ним пятнадцатого мая. Чтобы продлить оставшиеся дни, я поднимался на рассвете, а спать ложился после полуночи. Подули юго-западные ветра, начались первые оттепели, за какие-нибудь две недели на южных склонах растаял снег, и чудо весеннего пробуждения совершалось среди такого немыслимого благоухания, какое редко можно наблюдать в сырых и мрачных северных лесах. Наскоро полюбовавшись на подснежники-сапрофиты в чаще леса, где еще лежал снег, я проводил все дневные часы на солнечных склонах и в лугах, где зацвели триллиумы и кассиопеи. По вечерам мы сидели на крыльце и слушали, как ревет Отет-Крик, вздувавшийся до четырех метров высоты и на поверхности которого крутилась, как в кипящем котле, грязь и слюда; таяние снега происходило с такой быстротой, что все каньоны бассейна реки Нэтоуайт были до краев полны водой. Шестерка крупных волков, зная, что мы сидим на крыльце, все еще стерегла тропинку, которая вела от хижины к пристани на песчаной косе. Доносившиеся до нас первобытные весенние песни волчьей стаи чем-то напоминали репетицию любительского хора. Слушая то нарастающий, то затихающий вой, Скреч тыкался в меня носом, прижимал уши, но сойти с крыльца не порывался. Два вида лесных зверей спокойно соблюдали вооруженное перемирие.
На первой неделе апреля меня разбудили дубоносы и дрозды-отшельники, которые, невзирая на весенние бури, прилетели в свой положенный срок. Славки, ласточки и козодои прочерчивали воздух стремительным полетом, хватая на лету насекомых. Кряквы, нырки, чирки, свиязи и гоголи целую ночь гоготали и крякали, обсуждая счастливое возвращение к северным гнездовьям, вторили им гагары, а выпь бухала в литавры. Лебеди, черные казарки и голубые гуси пронзительными голосами оспаривали друг у друга право на богатое угощение из мальков и личинок, которых сносили в озеро бурные воды Отет-Крика. Поверхность озера на протяжении пятисот ярдов от устья ручья кишела крупными телами кижучей, отдельные косяки которых ожидали того момента, когда ручей очистится от грязи, чтобы двинуться вверх по его течению. А вверху со свистом безостановочно мелькали в воздухе качурки.
Едва появились первые побеги симплокарпуса, указывающие, где можно отыскать сочное подземное корневище, Скреч стал водить меня к прибрежному болотцу. Он ловко доставал из-под земли упитанных леммингов, не уступающих размерами бурундуку, и полевок, которые сновали по бесконечным ходам, вдоль и поперек пронизывающим рыхлую почву болотистых лугов. Эти плодовитые грызуны к середине лета дочиста объедали всю луговую зелень. Для меня так и осталось загадкой, куда они потом деваются, обглодав свое пастбище до корней, однако каждую весну они опять были тут как тут с огромными новыми выводками. Всевозможные хищники, дневные и ночные, как птицы, так и млекопитающие, начиная от крошечной землеройки (которая в пять раз меньше лемминга) и кончая пумой, переселялись на луга, как только там появлялись полевки и лемминги. Мы никогда не встречали их в верхнем поясе, расположенном выше границы лесов.
На пасху вокруг озера Такла жизнь уже била ключом, и нежные юные олени втягивали чуткими ноздрями аромат орхидей калипсо и додекатеонов, и каждый год я вновь удивлялся тому, сколько свирепого насилия сопряжено с этим поэтическим временем года. Когда земной шар достигает точки весеннего равноденствия, воздушные потоки, проходящие в верхних слоях атмосферы, снижаются в районе полюсов, вызывая привычные мартовские ветры и апрельские дожди. В северных лесах, так же как на равнинах Альберты и Саскачевана, можно было по достоинству оценить яростную силу этих ветров, наблюдая, например, за попавшей в восходящий воздушный поток скопой, когда прямо на ваших глазах ветер рвал и ломал ее перья, так что она замертво падала в озеро или разбивалась о скалы.
В начале апреля вокруг горных пиков скапливались мелкие облачка, за несколько минут превращавшиеся в сизую тучу, которая, разбухнув, закрывала полнеба и несла в себе заряд электричества, способный уничтожить ледник, изменить очертания горы, разрушить скалу из песчаника или разнести в щепки пятисотлетний хемлок. Порою грохот лавин, низвергающихся с высоты трех километров, невозможно было отличить от тяжелой артиллерии громовых раскатов, которые рокотали над головой в начале такой грозы. По мере того как стихал ветер и падал барометр, становилось, как правило, теплее, и воздух напитывался приятным, немного больничным запахом озона. Когда между землей и тучей восстанавливалось электрическое равновесие и все статические заряды уходили в землю, обыкновенно разражался такой страшный ливень, который можно сравнить разве что со знаменитыми ливнями на юго-западе США. Во время апрельских гроз я всегда испытывал какое-то головокружение, я словно бы хмелел от животворного озона.
Поразительно, что сама природа вложила в большинство своих творений — даже в белок и медведей — знание того, что во время грозы нельзя оставаться под покровом леса! У меня же выработалась привычка опрометью бежать к дереву, в которое только что ударила молния, чтобы спасти птенцов, которые от сотрясения могли вывалиться из гнезда. Но те, которых мне случалось подобрать с земли, неизменно оказывались уже мертвыми.
Однажды в конце апреля, проведя целые сутки в четырех стенах по милости бури, мы со Скречем отправились по берегу озера, как вдруг он неожиданно уселся передо мной, припечатав мои ступни, так что я не мог сделать ни шагу дальше. Скреч поступал таким образом, когда хотел меня остановить. Я вспомнил, как всю ночь напролет поблизости кричала одинокая сова. Талтаны считают, что зов одинокой совы предвещает беду. Со стороны небольшой поляны, расположенной над двухметровым береговым обрывом, раздался вой, такой жалобный, какого мне никогда еще не приходилось слышать. Подумалось, что это, наверно, волк оплакивает попавшую в капкан или умирающую подругу. Стараясь не потревожить его уединения, я осторожно забрался повыше и заглянул за край обрыва. К своему ужасу, я увидел там Спуки, это он плакал, задрав кверху лицо. А перед ним на мокрой блестящей траве лежала Дасти. Она была мертва.
Учуяв нас, Спуки, подвывая, заковылял прочь; с тех пор я больше никогда его не видел. Подбежав к искалеченному и окровавленному телу бедной Дасти, я увидел, что глотка у нее разодрана и сломаны шейные позвонки; на поляне валялись клочья шерсти и мяса. Здесь произошла какая-то чудовищная схватка. На раскисшей после дождя земле отчетливо были видны следы медведицы-гризли. Значит, и Дасти, подобно своему брату Расти, погибла от пули охотника. Как только я увидел, что она охромела, я стал за нее бояться, зная, что при встрече с воинственной самкой гризли она не сможет ни спастись бегством, ни защититься, ни залезть на дерево.
Мне жалко было оставить Дасти на растерзание волкам и койотам и я отправился в хижину за лопатой. Скреч, как и Спуки, все время подвывал, пока я не завалил могилу камнями. Вдвоем со Скречем мы просидели на холмике все утро. Я снова задумался — как, впрочем, не раз задумывался этой зимой — над тем, не лучше ли было бы для медведей, если бы я не вмешивался в их судьбу.
К первому мая у меня накопилось достаточно золота, чтобы осуществить свою мечту, по крайней мере, отчасти. Но после паводка в ручьях, впадавших в озеро, стали попадаться самородки. В солнечные дни я устанавливал желоб и занимался промывкой, а Скреч нежился на солнышке, наблюдая с берега за моей непонятной возней. Когда ему приходило в голову отправиться на кормежку куда-нибудь подальше, я шел за ним, не считаясь с расстоянием; бывало, мы удалялись от Отет-Крика километров на двенадцать; однако я заметил, что стоило мне повернуть обратно, как он следовал за мною, точно привязанный.
На четвертом году жизни Скреч сделался очень внушительным медведем. К первому мая он весил не меньше ста восьмидесяти килограммов, а его рост составлял сто семьдесят сантиметров. Я имел возможность установить это, когда он в приступах нежности клал передние лапы мне на плечи, чтобы облизать мою физиономию. Он стал так силен, что я не мог уже сам высвободиться из его могучих объятий, и мне приходилось прибегать к запретительному «Нельзя!», однако этим средством я пользовался лишь в самом крайнем случае. Этот медведь любил открыто изъявлять свои чувства, и если я смеялся над его неуклюжими выходками или просто не выказывал достаточного энтузиазма, он, развернувшись, валил меня с ног и подминал под себя.
С первых дней нашего знакомства у медвежат вошло в привычку легонько покусывать меня за нос, за уши или за пальцы, когда они хотели привлечь мое внимание. Позднее это покусывание служило у них знаком дружеского расположения и надежным средством, которым они пользовались, когда хотели перевести неприятный разговор на другую тему. Медвежата подрастали у меня на глазах и незаметно превратились в совсем взрослых медведей, но я так привык к ним, что присутствие крупных зверей в помещении мне не мешало. Поэтому, когда я, зачитавшись книгой или увлекшись другим занятием, вдруг чувствовал на своей щеке прикосновение шершавого языка, когда жесткие губы касались моих пальцев или носа, это было настолько привычным, что я не обращал на такие вещи особенного внимания.
Убаюкав свою совесть тем, что, вырастив медвежат, я отпущу их на волю, когда они сами смогут прокормиться и жить в естественных условиях, я не принял в расчет привязанности, на которую способны животные. Отвергая, подобно истому британцу, всяческие сантименты, я пожалел очаровательных малышей, накормил и пригрел сироток, а потом решил, что буду их воспитывать и учить, пока они не смогут сами за себя постоять. Тогда на основе благороднейшего чувства благодарности, уважения, доверия и привязанности между нами возникла и постепенно окрепла такая дружба, о которой я и не помышлял при первом знакомстве с медвежатами.
И вот теперь, когда близился день нашего расставания со Скречем, я оказался не в силах приступить к своему первоначальному плану, который заключался в том, чтобы систематически и постепенно отучить от себя медведя. Мы бродили с ним по лесу, вдыхая запах бальзамических деревьев, поднимались на горные луга, где нас овевал ветер, и с каждым днем меня все больше страшила мысль о разлуке, но я понимал, что и так уж слишком надолго задержался в северных лесах.
Вместе со Скречем мы пошли на пристань встречать Марка. Медведь очень полюбил своего индейского друга, и они весело боролись, барахтаясь на земле; не в пример Марку, я уже давно не отваживался на такие игры. Пообедав в последний раз в хижине, я сказал Марку:
— Я заберу с собой только самые необходимые вещи. Дорога предстоит неблизкая. Так что уж вы с Ларчем поделите по-братски между собой все, что останется.
— Мы с Ларчем будем время от времени наведываться в эту хижину. Ты будешь нам писать? Может быть, ты еще приедешь сюда.
С рассветом я нагрузил свое каноэ и приготовился к дальнему путешествию. Сначала мне надо было добраться до Форт-Сент-Джеймса, а оттуда в Форт-Принс-Джордж; предстоял нелегкий путь по диким местам длиной в триста с лишним километров. Марк, собиравшийся плыть к озеру Палисейд, нагрузил свою лодку, а на носу оставил место для Скреча. Запустив мотор, он усадил медведя и хотел отчаливать. Проходя мимо моего каноэ, он, не глядя, протянул мне толстый ивовый прут. Медведь внимательно следил за мной. Когда я взялся за весло, развернув челнок носом на юг, он взревел, перемахнул через борт и поплыл ко мне.
Обливаясь слезами, я вынужден был поступить так, чтобы навсегда остаться в памяти третьего медведя предателем. Взмахивая прутом, я вновь и вновь хлопал медведя по носу — по бедному носу, который столько раз ласково толкался в мою ладонь. В конце концов, ошеломленный зверь повернул назад и медленно поплыл к Марку, который помог ему вскарабкаться в лодку. Мой друг снова запустил мотор, лодка затарахтела и двинулась на север. А я, изо всех сил налегая на весло, поплыл к югу. Если бы я хоть раз оглянулся назад, то ни за что не покинул бы северные леса.
Комментарии