На просторе мне сразу полегчало. Я засек следующую церковь далеко впереди по правому берегу, в Ново-Семеновском, и погреб потихоньку на крест, стараясь не мешать себе думать про то, как можно быть хорошим, не веря в Бога, и не есть ли Бог такая метка, лейбл, для всего доброго во мне, да и в других двуногих. Ну и прочую давно истоптанную дребедень.
И еще вот тема: а что толку искать свое истинное “я”, если не веришь в загробье. Ну нашел ты его, как запонку под диваном, а пока искал – глянь, и безносая подвалила, и искал ты или не искал, и что ты там такое нашел – червячкам без разницы. Чего суетиться, непонятно; а ведь толкает что-то суетиться. Что? Туман. Слова, правда, есть, вороха слов. А что за ними стоит, или лежит, или клубится – хрен его знает.
Сплошные загадки. Вот смотри: все вроде так грустно, а солнышко смеется взахлеб. Над кем смеется? Надо мной смеется.
Волга совершенно распустилась; широченная уже. Я еще погреб, притомился, снова развалился во весь рост и прикрыл глаза, боясь спугнуть трепетные неуловимые мыслишки и мыслята по углам сознания, вроде игры световых пятен сквозь листву. Если до чего и додумаюсь, это все равно будет другое, погрубее, попошлее, но без такой игры шараду не расколоть, нет.
Хриплый презрительный рев, начавшись где-то глубоко в ультразвуке, чуть не сдул меня с водной глади облачком полуаннигилированных частиц. Я взвился и бешено замолотил веслом, уходя от белого шестипалубного Молоха, шкот ему в глотку. Накатила волна носового буруна, но мы с “Ласточкой” этого даже любим, как дети американские горки. Сердце постепенно затормозило. Смотри, задумаешься как-нибудь, Розанов занюханный, и никто да не расскажет, и-где могилка твоя-а-а…
Вместо раскаяния, однако, меня охватило какое-то веселие, я заорал во всю глотку Allons, enfants de la Patrii-e, Le jour de gloire e-est arrivé и бодро погреб дальше. Церковь была уже близко. Я решил на берег не вылезать. В бинокль можно увидеть все, что хочешь, и не видеть, чего не хочешь. Словно слайды вставляешь в окуляры: не желаешь – не смотри.
Там оказался целый выводок строений. Церковь побольше, видно, самая старая. Основной сюжет, похоже, древнерусский, а обертоны классицизма. Тут пилястры ужасно двусмысленные, не то, что в Орше: притворяются, что несут всю нагрузку, но неубедительно. Только подчеркивают толщу стен. Что ж, тоже лихо.
А вот церковь поменьше, придел, наверно, называется – совсем другое дело. Чистый ампир: все гладко, массивно, нерасчлененно, даже окна без наличников, все с расчетом на внушительность и благоговение, вот-вот заблагоговею, но – никак. Действительно шарада: отчего это старые, по-настоящему древние, даже поуродованные временем и людьми строения, вроде оршинского собора, внушают трепет без натуги, а вот эти измышления века девятнадцатого – только если очень постараться. Наверно, первые дольше отирались у вечности в плену, и на них что-то вроде патины образовалось. И потом, есть в них какая-то самородная простота, чуть не сказал кондовость. Словно они тут всегда были, и без них никак нельзя. Без них ничего никак не стОит и не стоИт.
Следующий слайд: широкая трапезная. Тоже нужное дело. Еще один: колокольня, приземистая и массивная. Это уж вообще непонятно о чем и зачем, и я порадовался, что остался в своем кресле-качалке.
Сзади качнуло волной от проходящей баржи. Я рассеянно махнул несколько раз веслом, подальше от фарватера, а сам все пытался ухватить за хвост верткую мысль. Это что же получается: мощь моего благоговения пред высшими силами зависит не от внутреннего толчка в моей удивительной душе, а от таланта или бесталанности неведомых мне зодчих? Ну и что, ну и от этого тоже, и пусть. Все мы люди, все мы человеки, обмениваемся сигналами, церковь – такой же сигнал, как слово, то и другое может вызвать эхо, а при чем тут Бог – убей Бог, не пойму. Как это лихо Лаплас отрезал Наполеону: Sire, je n’avais pas besoin de cette hypothèse. Не было, мол, у меня нужды в такой гипотезе. Отчаянный малый этот астроном.
Тут я глянул на левый берег, где теперь виднелась турбаза и пляж. Вот где сигналов – полные трусы: девки визжат, мужики гогочут, из динамика – попса папуасская орет во всю дурь. Нет, уж я лучше тут, поближе к лопухам и крапиве. Заросли дикой мощи, а из людей только гуси, но они нелюдимые, важные, подозрительные, фидель-кастро надутые, вечно готовые ринуться в атаку против враждебного мира. Ладно, гуси, у вас своя компания, у меня своя, и не будем обострять.
Я люблю грести вдоль берега, даже на море. Так хоть какое-то чувство движения, а на стрежне висишь, как муха в янтаре. Мир, возможно, и движется, но это больше дело воображения. В малых дозах полезно, учит скромности пред лицом бесконечности, но потом начинает давить. То ли дело под парусом; там вообще скользишь, как облачко по небу. Но сейчас моя судьба – проламываться сквозь пространство вручную.
Ломаное мое левое плечико, что держится на встроенных лавсановых сухожилиях после давней неудачной прогулки по леднику, горело от гребли огнем. Но это уж до конца, Христос терпел и нам велел. Впрочем, у него задание такое было, а я тут при чем…
А тут еще солнышко разжижало волю в желе. Я перегреб речку под левый, снова пустынный берег, в тень высоченных дерев, и снова все стало лепо. Время от времени останавливался, подтягивал лилию, нюхал, потом церемонно возвращал на место. Кадр комичный, зато экосовесть моя чиста. Запах будил бодрость, как допинг, но потом приелся. Стали одолевать какие-то то ли буддистские, то ли мусульманские мысли: какая, мол, разница, когда доберешься до цели, и что такое вообще цель? Иллюзия, блин.
Я попытался копнуть в голове поглубже, но там копай, не копай — все та же чепуха. Клонило в сон. Я вытянулся в упругом лоне и закрыл глаза.
Последняя мысль была про пьяные моторки, но я уже совсем проникся духом ислама, подумал “Иншалла!” и отключился.